Человек без имени - страница 4
В ответ Митек усердно забарабанил хвостом о люк: точка, тире, точка… Мол, слышу и, хотя имею свое мнение, заранее согласен со всем, что ты скажешь, хозяин.
— Ответь мне, Митек, только честно: на фига мы с тобой живем?
— Тук-тук-тук, — заволновался пес.
— Вот и мне кажется, что это дело кто-то пустил на самотек. Никому до тебя нет дела. Сдохнешь — у природы еще много собак.
— Тук-тук, — обиделся пес.
— Я — другое дело. Я думаю. Ах, тебе кажется, что мысли исчезают, как дым из трубы. Вряд ли. Должно быть, ТАМ их сортируют: грязные — в помойную яму, чистые — в шкатулку.
— Тук-тук-тук, — возразил пес.
— Это ты зря. Слова, молитвы — это лишь виляние хвостом. Мысли — не слова. В мыслях нет лжи. Мысли — они и есть душа. А душа постепенно источается. Переходит в другой мир. Я тебе больше скажу: нас здесь фильтруют. Пустая порода отсеивается, остается золото. Уж нас-то с тобой точно уже отсеяли.
Он был человеком не только без определенного места жительства, но и без имени. Время от времени бомж пытался вспомнить, откуда он, но всякий раз память, словно в бетонную плотину, утыкалась в день, когда раскатами первого грома над ним грянул духовой оркестр.
Человек проснулся в страхе. Сырость и темнота окружали его. Не хватало воздуха. Останавливалось, зашкаливая, сердце. Он сплошь состоял из маленьких и больших болей, старых, плохо заживших, и свежих, саднящих ран, вывихов, ушибов, растяжений. Во всем теле гудело и покалывало, как в руке, которую отлежал во сне.
Отчего все болит? Где он? Кто он?
А между тем музыкальная гроза набирала силу. Балбесом ухал барабан. Звенели и рассыпались медью назойливые тарелки. Опоздавшими паровозами гудели трубы. Звуки были такими мощными, что создавали легкое землетрясение.
Головная боль вызвала приступ тошноты. Судорожный озноб прокатился по телу. Кольнуло сердце. Оно с натугой сократилось — выплеснуло холодную кровь и пошло стучать-поскрипывать старыми ходиками с проржавевшими колесиками.
Над головой перетаптывались и переговаривались. Сбоку шумело море.
Зашуршав бумагами, человек приподнялся на локоть и подполз к светящейся щели. Приник к ней полузаплывшим глазом и зажмурился. Его ослепило многоцветье нарядных, праздничных ног: мужских, женских и детских — в отглаженных брюках и потертых джинсах, в ярких платьях и шортиках, гольфиках и носочках. Ноги весело переступали на месте, общались друг с другом, становились на цыпочки, переминались, а самые маленькие в крайнем нетерпении подпрыгивали.
То, что он принял за шум моря, было смешением тысяч женских и мужских голосов, в которое криками чаек вплетался детский восторг.
На расстоянии вытянутой руки от щели в туфлях на немыслимо тонких и высоких каблуках томились породистые ноги, обтянутые узорными чулками. Каблуки выглядели настолько хрупкими, что казалось, будто полные женственно-мощные ноги парят над землей. Вокруг этих неотразимо привлекательных ног кружились в обожании светлые брюки и соперничающие с ними джинсы. Иногда поле зрения перекрывали букеты живых и бумажных цветов, оранжевые и голубые шары, которые мгновенно взлетали в недосягаемую взору зону.
Все без исключения ноги были приятные, праздничные. Лишь однажды смутили не помнящего себя человека начищенные до блеска сапоги казенного вида, упруго прошагавшие мимо по какой-то служебной надобности. И только они исчезли, как музыка резко оборвалась, и морской шум обернулся ровным рокотом множества голосов с всплесками женского смеха и детских выкриков. Громкий шепот наверху перекрыл разноголосицу: «Чего они там вошкаются? Готово, нет? Подключили? Можно начинать?» И тот же голос, но уже в полную силу легких сердито обратился к присмиревшим ногам: «Др-р-рузья! Бр-р-р-ратья и сестр-р-ры!» Напористый, рычащий голос нарастал горным обвалом, дробно рассыпал горох непривычных уху слов: «Пер-р-р-рестр-р-ройка… демокр-р-р-ратия… пар-р-ртокр-р-р-ратия…» Изящно-пышные, залитые солнцем ноги незнакомки вместе с другими, но уже менее прекрасными ногами, почтительно внимали Голосу. Это был яркий, но чужой мир, в котором не было места смотрящему из темноты.