Человек и оружие - страница 28

стр.

— А он, Духнович наш… осилил уставы наконец?

— Худо ему, бедняге. Смешно и горько смотреть, во что превращается homo sapiens[4] на плацу.

Сквозь зелень кустов внизу, в камышах, засверкала вода.

— Дальше не пойдем, — сказал Богдан, остановившись над обрывом.

— Дальше речка, — засмеялась Таня.

— Не только потому.

— А почему?

— Нужно, чтоб на случай тревоги лагерь был слышен…

Солнечные отблески прыгали в искристо-карих глазах Богдана. Они, эти родные, горячие глаза, улыбались Тане, излучая какую-то силу, которая пьянила девушку, заставляла ее забывать обо всем на свете. Она прильнула к нему, припала головой к груди.

— Вот мы и с тобой… Вот мы и счастливы… Сколько вы еще тут пробудете?

— По тому, как нас гоняют, видно, торопятся с нами. Да хлопцы и сами рвутся.

— Как это хорошо, что мы вас застали… Мы и в следующее воскресенье придем. Не возражаешь?

— Еще бы!

— Давай сядем.

Сели, она прилегла к нему на колени, ловила каждый лучик в его глазах, каждую черточку на его лице, хотела запомнить. Она и в самом деле была ослеплена им и счастлива этой ослепленностью, этой безграничной преданностью ему. Пусть скажет: кинься вот здесь с обрыва, разве не кинется? Руки его, сильные, загорелые, солдатские руки, а как нежно обнимали они ее сейчас! Иногда ей казалось странным и непонятным, отчего это Богдан полюбил именно ее, Таню, а не такую красавицу, как, скажем, Марьяна, или Майя Савенко с геофака, или… Да ему первая красавица была бы под стать. Одна из пединститута просто глаз не сводила с него в библиотеке, всегда норовила сесть напротив, хотя что ей известно о нем? Только Таня знает, сколько за этой внешней сдержанностью, даже суровостью, таится любви, сколько горячей страсти в этой груди, сколько пытливого ума кроется за выпуклым юношеским лбом! И все это она может потерять?

Он словно бы отгадал ее мысли. Какая-то тень пробежала по его лицу.

— Вот такое наше лето. Такая наша Ольвия, Таня.

— Как здесь липа чудесно пахнет… Просто не хочется думать, что где-то идет война…

— А между тем она идет.

— Идет, это правда. Как буря, как ураган идет. Именно такой она мне почему-то представляется — ураганом, черным, смертоносным… Где-то я читала о летчике, который не мог сесть на землю, охваченную ураганом. Летчику ничего не оставалось, как поднимать свой самолет все выше и выше, куда не мог достичь ураган, и попытаться пройти над ним…

— То летчики, — сказал Богдан, и Таня перехватила на себе горькую его улыбку, — а нам, пехоте, ничего не остается, как только пробиться сквозь все это. — Он вдруг потемнел и повторил глухо: — Сквозь все это пройти.

— Скоро? — спросила Таня чуть слышно.

— Скорее бы. С фронта худые вести.

— Не думай об этом.

— Как же не думать? Такое полыхает… — Богдан вдруг насторожился. — Трубят!

Он вскочил на ноги. Таня за ним, растерянная, побледневшая.

— Богданчик… Милый…

Он прижал ее к груди, поцеловал жадно, торопливо.

— Надо бежать!

Схватив Таню за руку, Богдан побежал. Она, спотыкаясь, еле поспевала за ним.

В одном месте, вспугнутые тревогой, из кустарника выскочили Марьяна и Лагутин. Марьяна жарко раскраснелась, глаза ее светились необычно, она что-то поправляла на себе, застегивала блузку на груди, и Таня впервые позавидовала подруге, пожалела, что они с Богданом не успели испытать такой близости.

Горн грозно трубил, звал, отовсюду бежали к лагерю, и вот уже Таня с Богданом оказались возле арки, возле того места, куда вход девушке воспрещен.

— Ну… — Богдан крепко пожал ее руку.

Отбежав несколько шагов, он вдруг повернулся, протягивая ей свою студенческую зачетную книжку:

— Возьми, сохрани…

На этот раз в его голосе и в каком-то немного растерянном виде было что-то необычное. Сердце у нее сжалось: «В последний раз!»

Взяв зачетку, глядела на Богдана большими, до краев наполненными слезою глазами и все не отпускала его руку.

— Богданчик, милый, если… в случае чего… ты хоть пиши! Слышишь, любимый мой! Хоть в мыслях пиши, если не будет возможности… Знай, я мысли твои услышу! За тысячу верст!

«За тысячу верст!» Девичий этот крик так и вошел ему в сердце.

А горн трубит над лагерем все настойчивее, все требовательнее. Подстегиваемые призывным его кличем, студбатовцы быстро подбежали к лагерю, скрылись за аркой, среди палаток, и перед стайкой вдруг осиротевших девчат снова стоит лишь лагерный часовой с винтовкой у ноги — молчаливый, строгий, недоступный.