Человек из оркестра - страница 54

стр.

С 7 декабря устроилась в Театр [имени] Кирова. В пошивочную мастерскую на I категорию. Хлеба 250 г. Конечно, я и маме, и Зине (сестра. — А.К.) добавляю, поэтому и прибавки не чувствуется. Как материала нет, так приходится убирать снег. Другой раз так тяжело бывает. Перед глазами темные круги, сил нет совсем, ноги как по колено в воде, и вот в таком состоянии занимаешься таким трудом. Невольно вспомнишь окопы[31], как там питались, и, дураки, все были недовольны. А теперь работай и молчи. <…> Никакого облегчения не видно. Город гибнет, рушится, народ мрет. Покойников девать некуда. Кладбища, покойницкие завалены трупами от снарядов, от голода. По улицам бесконечно везут покойников, в гробах — очень мало, а то просто завернуты в тряпки, одеяла и на санях. Трамваи не ходят — нету тока. В квартирах света нет. У многих (большинства) керосина, дров нет, и вот картина: холод, тьма и голод. Одно время у меня были на что-то надежды, но сейчас я уже не могу себе представить, что мы, ленинградцы, когда-нибудь сможем увидеть хотя бы серенькую, но нормальную, спокойную жизнь. Люди стали как трупы, одни — совсем почерневшие от голода, другие — опухшие, налившиеся водой. <…> У нас дома ни крупинки. Сегодня доедим щи из последней капусты, и завтра варить нечего.


31 декабря 1941 г. Семья, слава богу, пока сохранилась полностью. Хоть и в нужде, но мы все вместе. Но разве это цель жизни, я хочу жить, любить и наслаждаться жизнью. Хочу гореть как пламя. Не могу больше переносить мертвечины. О боже! Хочу музыки, хочу окунуться в мысли о чем-то жизненном, а не думать только о своем желудке. <…> Я не хочу смерти такой жалкой и ничтожной. Я хочу жить, жить и жить. Завожу пластинки Шестой симфонии Чайковского, душа сжимается, слышу родные, близкие, но «далекие» звуки, закрою глаза — вижу зал Филармонии, оркестр — знакомые лица. <…>


8 января 1942 г. <…> Пошли с мамой на Клинский рынок. Проболтались, замерзли. Она купила кусок дуранды за 120 р. Попали под обстрел, стреляли целый день. 6-го, в Сочельник, была в церкви. <…> Я с таким наслаждением постояла Всенощную, получила такое удовольствие, опять вернулись силы и бодрость, но — увы! — ненадолго. <…>


13 января 1942 г. Сегодня простояла за хлебом с 2-х час. до 6 час. 30 мин. Думала, будет обморок в магазине, до чего тошно стоять. Народу много, темно, все ругаются, хлеб воруют друг у друга. Взамен крупы за январь сегодня давали кисель. <…> А по радио сегодня говорили, что жители города Ленинграда героически пережили тяжелое время, что, мол, блокада прорвана, с каждым днем увеличивается подвоз продуктов и, мол, дела налаживаются и т. д.[32]


18 января 1942 г. <…> Я рада за Зину. Их в ансамбле теперь кормят три раза в день. Отобрали карточки, и хоть она одна покушает, и то хорошо. Утром дают кофе со сгущенным молоком, хлеб, сахар. На обед три блюда — суп, каша на молоке или с маслом, компот. И вечером опять суп, чай. За день 300 г хлеба. Вчера выступали в Смольном перед Ждановым и другими, так накормили досыта: 600 г хлеба, обед, ужин из трех блюд, куда входили две тарелки каши полные с жиром и мясом. Давали бутерброды со шпротами, которые принесла домой и угостила нас. Она приехала в

12 часов ночи. Мы уже спали, и, когда она стала все рассказывать, мне стало ужасно нехорошо, слюна подкатывалась к горлу, и я не могла спать, всю ночь промучилась. <…>

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Г. Ф. ЛЕЛЮХИНОЙ[33]

Когда началась война, мне было 20 лет. Тогда моя фамилия была Ершова. В музыкальном училище я заканчивала класс флейты. Поначалу мы не придавали такого значения событиям, совершенно не думали, что война столько времени, столько лет продлится. Но очень скоро, когда начались наши отступления, когда наши покатились назад и мы не успели опомниться, как враг подошел к городу, вот тогда мы поняли, что нас ждут тяжелые времена. Мы были в шоке. Потом начали урезать хлеб, стали пропадать продукты. С продуктами уже ноябрь был очень тяжелый. Ледовая дорога еще не работала, нас снабжали еле-еле-еле-еле.

Я поступила на завод, чтобы получать рабочую карточку — по ней давали больше хлеба. Работала сверловщицей на заводе — дырки сверлила в щитах для танков. И у меня кожа на руках начала трескаться. Начальник цеха, узнав, что я музыкант, перевел меня в ОТК [отдел технического контроля] проверять снаряды. Работали в несколько смен. До дома идти было далеко. Случалось попадать в бомбежки, в обстрелы. А в голове одна мысль: «Господи, скорее бы до дома добраться». Сначала мы все-таки были бодрые, а потом, честно-то говоря, какая-то тупость появилась. Люди умирали. Вот идешь по улице, а перед тобой человек хлопнулся, подойдешь — мертвый, ну что, пошел дальше. Как-то поздно, часов в 12, возвращалась домой — я на Лиговке жила тогда, — вошла в парадную, чувствую, нога что-то задела, смотрю — труп лежит. Ну что, перешагнула через него и пошла. <…> У меня потери начались с января 1942-го года. Сперва муж моей тети умер, потом тетя умерла, потом другая, в марте умерли мама и сестра. Я осталась с племянницей — больше никого не было. <…> Плакала ли я, когда вот так, даже без гроба, в одеяле положила маму в траншею? Переживала, конечно, но все-таки черствость какая-то была. <…> Ну, поплакала. Потом я по-настоящему плакала, когда мы в оркестре играли Чайковского. <…>