Человек в степи - страница 13
Учетчик Матвей Захарович не зря был политруком. Он и теперь похож на политрука — обходительного, одновременно жесткого, не отцепиться.
— Носов — мой сосед, — косясь, записываю ли я все же, сообщает он. — Бабка глухая — грома не слышит. А Носов приходит с работы, если месячно, садится на воздухе вечерять и кричит бабке на ухо: «Мелянопус красивый, золото — не пшеница. Скоро снимать будем», — и показывает пальцами, как ножницами режет. Бабка кивает: мол, хорошо, понимаю. Носов съест борщ и опять кричит: «Вареников наварила?» Та разведет руками — значит: «Творогу нет, внучатам отнесла». Носов и машет посошком в сторону поля: «Я, мол, опять пошел». Сам шустренький, раз-два — и нет.
Подумаешь: ну чего б мотать ему? За день без того намотался, и возраст почти восемьдесят, огород за хатой не окучен. А с бабки огорода не спросишь: она только что борща едва наварит. Может, желает Носов грошей подбить? Так он не на сдельщине — и так и этак трудодень получает. И все ж бежит. У него такая особая мелковатенькая рысь выработалась, иначе не успеешь.
От солнца на току некуда скрыться. Отобедавшие люди спят без тени; веялки, остановленные на обед, носилки, лежащие быки тени на отвесном солнце не дают, оттого люди спят, лишь накинув на лица платки, разбросав руки-ноги, утопая в пшенице. Политрук Матвей Захарович втолковывает мне, что эти спящие, да и вообще все мы здесь, сколь горько мы ни бедовали, но глодать древесные опилки нам не приходилось. Носов же наглодался их в начале этого века, и еще в прошлом, девятнадцатом.
— Это б тоже, — говорит Матвей Захарович, — зафиксировать в статейке…
Он убежден, что Носов — это и есть именно тот самый мужик, которого рисовали художники на плакатах, рыдающего над околевшей конягой. Рухнула, мол, прямо в борозде, в оглоблях.
Матвей Захарович уверен, что Носов, пройдя революцию, коллективизацию, помнит те опилки и ту бедолагу лошадь; может, именно из этой памяти черпает свое настырство.
Рассказчик тоже набрался настырства — того мягкого, цепучего, что умеют политруки.
— Вникните, — советует он мне, — в перебитую зернину, о которой возник разговор… Этим февралем, уже в сумерках, подхожу к дому. Мороз отпустил, ветрено, дождик со снегом сечет, шипит, и сапогами трудно ворочаешь: на каждом катух грязи размером в ящик. Глядь, со стороны Целины движется Носов. Снеговая каша лупит ему в лицо, а под кожухом что-то тяжелое понапихано, так что кожух аж вздулся. Носов подсунул посошок под мышку, руками кожух снизу поддерживает и плавает ногами.
Подтаскиваемся друг к дружке, спрашиваю: «Что у тебя, сосед, под шубой?»
Он отворачивается от ветра, чтоб иметь возможность отвечать. А возможности все одно нету: ветер крутит и с любой стороны бьет мокрой дробью. Так Носов уже и не отворачивается, а напрямую кричит: «Оклунки с семенами носил в лабораторию. Желал, чтоб к бумагам печатку поставили».
Спрашиваю: «Поставили?» — «Нет. Облаяли. Экзамены ж, — говорит, — посчитай их: на всхожесть, на чистоту, на зараженность, на карантинные сорняки, на влажность. Буду еще выправлять».
И дерг, дерг ногами, а ноги всосались. У нас же грязюка — чистые клещи, а он сколько километров отмесил, попутной подводы не попалось. И посошком ему не упереться — руки заняты, держат под кожухом оклунки.
«Подпихни, — просит, — меня». Я подпихнул и говорю: «Плохо, сосед, дело», — имея в виду, что он пешком идет. А он меня понял, что я о зерне. «Как, — оборачивается, — плохо? Не имеешь мечтанья, какие семена это!..»
Матвей Захарович рассказывает полулежа, угрузнув локтем в горячем зерне. Он шевельнул рукой, и пшеница, бесшумная, тяжелая, ссунулась с бунта, по плечо завалила его руку.
— В нашем хуторе Ново-Донском, — говорит он, — все семьи — Шацкие, только с десяток других фамилий. Кругом семейственность, немыслимо проводить твердую линию. Хорошо руководителям, которые по положению большие хозяева — бригадиры, завфермами, а Носову беда: агротехничишка… Воюй как знаешь…
— С чего ж воевать?
— Опять с зерна. Особенно с изобретений. Хотя б вот с прополки хлебных полей. Когда эту прополку вводили — нет фантазьи передать, что творилось. Одни стоят зa прополку, другие тоже вроде за прополку, а на самом деле против, так как Шацкие — дипломаты, они и прополку, мол, уважают, и тут же «против» голоснут втихаря, чтоб голову из-за спин упрятать, а руку поднять, ибо дядя не желает обидеть племяша, кум — свата. А Носов — не Талейран, тягостно, почти что немыслимо ему уже справляться; давно право имеет плюнуть и тикать. Но разве сможет? Ведь надрежь зерно — он за палец ухватится, ему больно. Он полстолетия работал у этого зерна наймичом, а потом приблизился к нему с другой стороны. Он по складам прочел книжку, слова постиг: «эпидермис», «мезокарпий»; знает, как околоплодник сращен с семенем, какой в зерне дремлет не видный глазу зачаточный стебель — самая основа зародышка; как по закону вегетации, если энергию приложить к зерну, возьмет оно у почвы, у солнца наилучшую ценность, родит вот эти горы!..