Чернобыльский дневник (1986–1987 гг.). Заметки публициста - страница 42

стр.

Задыхалась от свежего воздуха, но привкус железа не исчезал. Даже воздух раздражал истерзанное кашлем горло.

Мир раскололся: одна его половина была там, в зоне, другая здесь, в саду. А посередине Киев, насильственно и привычно соединяющий эти половины. Я же была везде и — нигде. У меня было прошлое — и словно не было его, потому что я вне настоящего. И все же я серьезная улика настоящего… Поэтому нежелательная.

Как относились к аварии люди? Охали, ахали — боялись. Сочувствовали. Но, нашей боли не испытав, не могли и постичь ее. Задавали вопросы мне, жалели меня и меня же боялись. Выводили меня за черту своей привычной жизни. Я здесь лишняя, потому что вношу дисгармонию. И не только в их жизнь, но и в окружающую красоту. Закон курятника по отношению к гадкому утенку. Я много думала об этом. Мне легко об этом говорить. Самое страшное, что люди свыклись со своим тихим существованием. И ничего не хотят менять. Ничего не хотят знать о трагедиях прошлого, чтобы ничего не менять. Тем более боятся прикасаться к трагедии настоящего, судьбой прикасаться. Не все, конечно. И все же, все же… Они заставляют себя верить только в то, что показывают по телевизору. Заглянуть за экран — растревожиться. Им этого не надо. Своих частных проблем хватает.

Мне так хотелось выплакаться. По-бабьи, искренне, когда лицо становится уродливым — уродство страдания души проступает на нем. А в горле камень. И глаза — пустыня. Только красные — расчесывала до крови. Мне в то время самой не хотелось быть среди людей. Дополнительное напряжение. Не выдерживала. В саду было легче. Одной. Ходила и думала. Наконец нашла время думать.

И все же мне удалось выплакаться. Приехали с друзьями хозяева. Конечно, пили. В то время я много пила, но вино не брало. Один из друзей стал ко мне приставать, когда я вышла на крыльцо, на воздух. Душно стало. И такая обида меня взяла… На мне словно кожи не было — любое прикосновение вызывало боль во всем теле. Физическую боль. Любая грязь ранила, а тут… в душу плюнули. Даже не меня, горе мое унизили. Выплакалась…

Не могу здесь жить. Уеду. Что-то важное я потеряла, без чего жить страшно. Попробую убежать от себя.

— Несколько месяцев подряд отлежали мои дети в больнице… Что я пережила? Такой виноватой себя перед ними чувствую — жить не хочется. Сон мне часто вспоминается, доаварийный. Хотя теперь мне кажется, что это видение, предзнаменование.

…Перед сном Елена всегда читала. Книга отвлекала от житейских забот и одновременно служила чем-то вроде снотворного. Глаза слипались. Отодвинула книгу и выключила настольную лампу. Привычно заложила руки за голову. Задумалась, уставившись в темный угол. Сон внезапно улетучился.

Вдруг от стены отделилась женская фигура в длинном черном плаще с капюшоном. Явственно проступали черты бледного удлиненного лица. Елена затаила дыхание. Страха не было. Осторожно ущипнула себя — видение не исчезало. Женщина подошла к спинке кровати и остановилась. «Вы кто?» — прошептала Елена, испытывая какое-то безотчетное доверие к черной незнакомке. Та приложила палец к губам. Елена села на кровати. Черная женщина отступила и исчезла.

— Я рассказала свой сон маме. «Она тебя предупреждала», — ответила мать на мое «что бы это значило?». Конечно, задним числом, обращаешь внимание на любые мелочи из прошлой жизни, сопоставляешь, может быть, и не сопоставимое. Но меня это волнует.

…Несколько раз ходила Елена в церковь. «Просто так». Больше смотрела на других: неужели искренне верят? Неужели находят утешение? Второе было для нее важнее. Тревога за детей, жизнь с нуля, гибель мужа… С жадностью впивалась глазами в просветленные лица женщин осеняющих себя крестами. Какая в них покорность, какой покой! Смогла бы или нет сама так?

Никто и никогда не знал ее подлинных мыслей. Тайна давно стала привычкой, своего рода формой существования: чем меньше о тебе знают, тем лучше для тебя. Она казалась общительной и простодушной, в то время как с губ ее никогда не срывалось искреннее или правдивое слово, всегда только нужное.

После аварии, испытавшей ее безжалостно и неумолимо, что-то в Елене надломилось. Она впервые растерялась перед жизнью, перед обстоятельствами — перед настоящим. Это настоящее предстояло создать заново. Она ходила по высоким инстанциям — от них зависело это настоящее, — что-то требовала, выпрашивала. И возвращалась еще более замкнутой и недоверчивой.