Черный Дом - страница 7

стр.

что сведут все опять ни к чему, как во время игр в «доверие-недоверие», потому что нет у нас сейчас ни Мининых, ни Пожарских, не родила их земля наша. А если и есть где-то — не дойдут, не поспеют. Все впустую. Так и лег, угрюмый и мрачный.

Так и встал — мрачный и угрюмый, с неприкаянностью в сердце. Матери моей, Марии Николаевне, стало получше малость, чуть порозовела даже, хотя и пульс не участился, и сердце сильнее не забилось. Но глаза ожили немного. А я бродил из угла в угол мертвый душой и неприкаянный. Потом взял жену, да и поехали мы куда глаза глядят, по Москве колесить. Но только не туда… только не туда! Изъездили мы немало, истоптали ноги, мыкались, мытарились уже оба, ибо заразил я и ее неприкаянностью и унынием. И сами не заметили, по какой-такой кривой, как выбросило нас на Калужскую, прямо через патрули милицейские и армейские, которые просеивали народец еще на станциях метро. Выбрались мы в сияние солнечное, в ярый, озаренный небесным огнем день, в сверканье щитов и касок.

И сказала мне моя Нина Ивановна:

— Будет дело. И сказал ей я:

— Не посмеют.

И поняли мы друг друга.

Это тогда, в первомайский денек, заманили демонстрантов в ловушку, тысяч восемьдесят заманили, да устроили побоище лютое. До того людей забили-затравили, что пришлось тем, жизни спасая, взламывать мостовую булыжную и пускать в ход «оружие пролетариата». Насилу отбились тогда. Но уже 9-го мая, когда вышли четыреста тысяч, огромной живой рекой, с флагами: «Русские идут!», не посмели встать на пути. Видели мы тогда с Ниной Ивановной, как таились по всем дворам и подворотням каратели, как стояли там без числа и счета спецмашины да броневики, видели и противогазы… посреди Москвы, у всех, но не случайно! Орды, орды и орды таились по закоулкам, выжидая знака к расправе над людом московским. Но не посмели. Слишком уж много народу вышло. Слишком уж открыто и прямо шли русские люди, не пряча своих боевых наград еще за те, военные победы. Слишком много объективов сияло — на каждом столбе фонарном по пять фотокорреспондентов сидело, из каждого окна по Тверской камеры торчали — ждали крови, ждали боя. Но не посмели тогда, в святой день, поднять руку на ветеранов Победы, побоялись, видно, что встанет Россия и сметет колониальную администрацию — ведь хуже горькой редьки надоели всем демократы, само словечко-то непотребное «демократия» в грязное ругательство превратилось и произносилось в люде российском не иначе как «дерьмократия», да еще с добавлениями: «хреновая, поганая, долбанная» и похлеще.

Позвал бы Руцкой из своего малого «белого дома» не «молодую демократию» защищать, а матушку Россию, миллионы бы к нему пришли. А он по старой демократической памяти — все «демократия» да «демократия». Боевой генерал! Хотя к тому времени, к концу сентября да к 1-му и 2-му октября телевизионные гарпии вопили с ужасом в своих выпученных глазах-сливах, что, мол, уже и не Руцкой с Хасбулатовым бал правит, а какие-то страшные, фашистские «красно-коричневые боевики», что взяли они полную власть над бывшим, по их счету, вице-президентом в придачу со спикером (будь оно неладно это иноземное словечко).

Итак, 9-го не посмели. Про это я и хотел сказать. И сказал. Но кривил я душой на счет дня сегодняшнего, в котором стояли мы под ярым солнцем. Ведь знал, после вчерашней бойни и осады не то что посмеют, а по стенам размажут! И потому послал я любимую и ненаглядную домой. От греха подальше. Женщина она горячая, жаждущая везде и во всем справедливости. Одним словом — казачка, не чета нам, москвичам, привыкшим к мерзостям и гнусностям. Я видел, как она закипала, расходилась, один вид тысяч щитов и дубинок действовал на нее словно на быка красная тряпка. И сказал я ей:

— Поезжай домой, за Марией Николаевной присмотришь. А тут всякое может быть, я-то тебя знаю, еще углядишь, где чего не так, да проломишь башку какому-нибудь милицейскому чину вместе с каской, а мне потом тебе передачи носить.

— Тогда пусть лучше на месте убивают. — ответила жена. — Это ж надо, вышли с палками на старух и баб!

— С тобой все ясно, —