Черный треух - страница 47

стр.

Вдруг стало легче дышать, и бесконечно заблистали в воде звезды. А через секунду они задрожали, запрыгали в бесчисленных морщинах, и в снастях зашумело; у бабы затрепыхались концы платочка, а у Пахомки вздуло на спине рубаху. Потом опять бездонно во все стороны играли звезды.

Пахомка рвался, выкидывая сеть.

— Скорей, сынок, скорей!..

Шлепнул тяжелый якорный камень и обрубок. Пахомка схватился за весла, и от лодки, расходясь торопливо, побежали в обе стороны два жгута, уродуя и вытягивая попадающие в них звезды.

Да, видно, поздно было: зашумело, загудело кругом, все до одной звезды в море пропали, а через минуту стало качать и хлестать через борт.

Пена во тьме смутно неслась, обдавая обоих. Стал было ставить Пахомка парус, мигом долетели бы, да не справился, — рвануло, выдернуло шкот из рук, и забилось, свистя и хлопая, огромное полотно. Лодку накренило, и она глубоко черпнула.

Когда ходил с отцом в бурю, в ветер, Пахомка ни о чем не думал, иногда спал, свернувшись калачиком под банкой, даже во сне чувствуя бронзового, как отлитого, человека, на корме отвалившегося на руль и державшего в железной руке дрожащий, как струна, шкот.

Пахомка, чувствуя себя маленьким, полез, кидаемый в лодке, к матери и закричал тоненьким, без хрипоты, голосом:

— Ма-атка-а!..

А мать металась, хватаясь то за руль, то за весла, и на секунду облепил лицо Пахомке сорванный с ее головы платок.

Тогда Пахомка, вцепившись в борт, чувствуя, что в одном только спасение — в том, чтобы на корме, навалившись на руль, тяжело сидел темно-дубленый человек, — глотая соленую воду и не справляясь с выворачивавшей рвотой, закричал детским заячьим голосом:

— Ба-атя! Ба-атя!

Во тьме, смутно белея, крутилась и неслась пена, с визгом рвался в снастях ветер.

ОЦЕНЕННАЯ ГОЛОВА

I

— Так едешь?

— Еду.

Они курили, в промежутках прихлебывая густой застывший чай. Лампа из-под абажура низко и желто освещала разбросанные газеты, рукописи, книги, перевесившиеся через стул штаны, а выше абажура ровная пепельная тень поглощала незатейливую обстановку полустуденческой комнаты.

Молчал потухший самовар.

— Тебя всюду ищут.

— Знаю.

— Твоя голова оценена.

— Знаю.

Хозяин с рыжей бородкой, в синей суконной, без пояса, рубахе, прошелся из угла в угол, сильно затягиваясь. Подошел к столу и ткнул в зашуршавший листок:

— «…Из достоверных источников мы получили сведение, что за поимку товарища Богуна правительство назначило три тысячи рублей…»

Гость усмехнулся и погладил небольшую, но густую и окладистую черную бороду:

— Дешево… Я думал, дороже стою.

Ничего не было замечательного в этой трехтысячерублевой фигуре, но все в нем было удивительно пропорционально. Грудь, плечи, руки, ноги — все было в меру, все было полно живой, упругой, сдержанно сквозившей в каждом движении силой. Лицо некрасивое; но злое добродушие, державшееся постоянной улыбкой в углах глаз, смягчало его.

— На юге снова провалы, — заговорил он деловым тоном, как бы желая сказать, что разговор на прежнюю тему исчерпан, — одного не понимаю, зачем эта кислятина, эти студни лезут в дело?.. Для того, чтоб фигурировать в статистике арестов?

— Милый мой, точно высчитано: средняя продолжительность работы — два месяца.

Богун быстро, упруго поднялся.

— А я тебе говорю, а я тебе говорю, — смягчавшая его лицо постоянная скептическая улыбка в углах глаз пропала, и жестокостью, холодной и непреклонной, веяло от этих резко определенных черт, — я тебе говорю: «Через шесть месяцев правительство назначит за мою голову шесть тысяч».

Хозяин покачал головой. В соседней комнате укачивали ребенка, и мерно и неясно доносилось: «Аа-аа-аа»… и поскрипывали кольца колыбели. Не отводя глаз, черно глядела темнота в стекла.

Богун ходил, заложив руки за спину, и думал…

— Наконец, если ты так скучаешь по семье, — проговорил хозяин, вертя над лампой потухшую папиросу, — так лучше выписать ее в какое-нибудь укромное место, куда и ты приедешь и поживешь. Ведь уж за твоей квартирой неослабно следят.

— То-то, что не скучаю, — усмехнулся Богун, продолжая ходить, — я уехал от них два года назад… Девочку я оставил крохотной, ей было около трех лет… я даже себе не представляю, что она теперь такое, ну… Нашему брату насчет семейной жизни… не до того… некогда, брат…