Чертополох - страница 44

стр.

О, нужно ли говорить, что никогда, ни одной минуты Андрей не верил в то, что этот камень получен ею от сестры.

В книге прошлой жизни Анны его воображение отыскивало самую темную нечистую страницу и этот рубин горел на ней красной, позорной печатью, как щедрая плата за ослепительный грех. Это был красный палач, вечно терзавший душу Андрея. Рубин смотрел в его глаза и днем и вечером… И даже ночью, обнимая любимую, Андрей не забывал, что тут же, рядом, на столе лежит и он, ненавистный, проклятый, и в ночной тишине тихо дремлет притаившийся красный огонь…

Как поступила бы Анна, если бы Андрей поведал ей свою муку? Быть может, ответила бы своему большому bеbе веселым смехом умной женщины, смехом, от которого еще больней бы сжалось его измученное сердце, или прошептала клятву, которой бы он не поверил. И если бы она сняла с груди свою реликвию и навсегда похоронила ее на дне своих ящиков, или далее продала, что изменила бы эта жертва? Тайна души этой женщины была бы еще темнее, а печаль ее глаз еще красноречивей для сердца Андрея, не умеющего верить.

И так тянулись отравленные дни, сгорали бессонные ночи и безмолвный Яго-рубин делал свое дело.

Молчала грустная Анна и молчал позабытый рояль. И тихо пришло неизбежное… В руке Андрея вспыхнул огонек револьвера, и навсегда остановилось утомленное сердце женщины.

Вы помните, это произошло вечером, и всю ночь Андрей провел около мертвой Анны. Целовал холодные руки, смотрел в милые черты, все прощал, за все благодарил… Дальше и дальше отходили недавние призраки, такие смешные уже, такие ненужные… За окнами просыпалась жизнь, далекая и чуждая, и утренний свет заглядывал на бледное лицо женщины и тихо улыбался ему проснувшийся рубин, красный камень, холодный, как тело Анны, маленькая жалкая игрушка, уже мертвая и безвредная…

Филипьев умолк.

В наступившей тишине прозвучал чей-то вопрос:

— А этот рубин?.. Неизвестно от кого? Или и вправду от ее сестры?

Добродушная улыбка скользнула под усами Филипьева.

— Гм… Так и быть уже, господа, покаюсь: рубин был мой. Я купил его в Париже в одну милую весну своей жизни и тогда же подарил Анне…

Тускло догорают свечи. Желтый свет их устало борется с непрошенным утром. Кто-то зевает… Вялые пожатья рук, и мы расходимся в разные стороны, маленькие песчинки человеческой пустыни, пестрые стекляшки калейдоскопа жизни…

1914 г.

Одержимые

I

Старинные буфетные часы захрипели, откашлялись и не спеша отсчитали восемь ударов.

Бритоголовый и усатый лакей Никанор, дремавший в углу, прислонясь к белой изразцовой печке, встрепенулся, протер салфеткой заспанные глаза, зевнул и, «пустив электричество» в среднюю люстру, принялся обряжать столы.

В руках у Никанора замелькали лебедиными крыльями белоснежные, туго накрахмаленные скатерти, зазвенели тоненьким чистым голоском хрустальные рюмки и стаканы, загрохотали тяжелые дубовые стулья.

На пороге боковой двери появился буфетчик, или, по-клубному, эконом, Тимофей Петрович, длиннобородый, солидный и благообразный, как соборный протодиакон.

Никанор подышал в глубокий фужер, вытер его и, посмотрев на свет, повернулся к вошедшему.

— А кто сегодня дежурный-то? — спросил он.

— Сидоревич.

Никанор опустил руки и горестно воскликнул:

— Господи! Позавчерась дежурил и снова…

Тимофей Петрович сочувственно махнул рукой.

— Любитель, — сказал он. — Что ему делается? За всех дежурит, кто ни попроси.

— Так ведь это что же?.. Одно остается: расчет просить. Ведь он меня со свету сживает. Намедни за то, что жульен неподогретый подал, он меня на трешницу оштрафовал и дубиной обозвал…

— Это уж у него первое удовольствие… А ты не забывай, наука…

— Да ведь нешто все упомнишь? У меня четыре стола было и везде гости. Сами знаете.

Тимофей Петрович снова сочувственно махнул пухлой рукой и вздохнул.

— Нам тоже не слаще, — сказал он. — Во все нос сует и на кухню бегает.

— Вот Ирод азиатский! Прости, Господи! — заключил Никанор, с треском положил на стол последнюю вилку и пошел переодеваться в форменную темно-синюю куртку с золочеными пуговицами.

Оставшись один, Тимофей Петрович подсел к столу, вытащил из внутреннего кармана длинный список членских долгов «по буфету», помусолил карандаш и, сморщив лицо точно от зубной боли, принялся на свободе за свои подсчеты и записи, бесконечные и безнадежные, как мечты поэта.