Чертополох - страница 73
А грозы все нет, и озеро все спит. И пустая лодка дремлет на привязи у купальни.
Сегодня ночью Гречихин сидел у открытого окна, длинный и весь белый, без галстука и без перчаток. Внизу, у калитки, кто-то смеялся тихо и радостно. А вдали за деревьями лаяла старая собака и незримый ночной сторож постукивал колотушкой, словно предупреждая воров: «я близко, близко, близко!..»
Гречихин смотрел на звезды, тихонько вздыхал и писал стихи:
Когда луна пряталась за облако, Гречихин зажигал свечку и в пятый раз подходил к зеркалу.
Холодный и вечно злой кусочек стекла говорил одно и то же: «Урод, обезьяна, пугало!..» — и показывал рыжие вихры над низким лбом, близорукие, маленькие изюминки и безобразные оттопыренные уши («мамка плохо пеленала»). Маленький носик стремился ввысь, — к небу, и усы были «считанные»: семь волосков… А сердце было золотое… А душа была широкая, словно океан… И такая голодная. Маленькие глазки жадно ловили красоту, а страшные огромные уши — музыку, и случалось, что под рыжими вихрами загорались смелые искры, вспыхивали зарницы мысли, красивой и светлой… Кто их ловил? Чьи очи ждали их на вечно сером небе, в долгие будни от двадцатого до двадцатого?
Да и то сказать: сам виноват. Долгие ночи украл у сна. Взяли их книги, толстые и тонкие, сплошь ядовитые. Говорили они о людях, которых он не встречал, о жизни, какая ему и не снилась. О невиданных звездах, о неслышанном смехе радости, и все звали куда-то… Куда? И о женской любви говорили они, то громко, то сладко, но зеркало тихонько хихикало… Гречихин разбил уже одно, растоптал ногами. Вот, экономит он на всем, копит деньги и тратит их на костюмы, на шляпы, на галстуки «к лицу»… Гм… К его лицу?
И талантов у него — никаких. Сам знает. Пишет стихи, прячет от всех, а через неделю — в печку. Потихоньку от товарищей брал уроки музыки. Учитель добрый попался, отсоветовал: «Поздненько… Пальцы у вас того…» Голоса тоже нет. Еще в детстве горло простужено, — не звук, а скрип один.
А книг у него было много. И про человека, который смеется. Хорошая книга, родная… Да что? Написать-то все можно. И слава, и герцогиня… О смерти тоже думал достаточно. Но и самоубийство — не для всякого. Отними у него красоту и — что останется? Труп один, мясо для прозекторской.
Сегодня утром Гречихин ходил на станцию и встретил женщину с озера. Она шла под синим зонтиком, опираясь на руку маленького, толстого человечка в чесучовой паре и панаме. Узнав ее, Гречихин вспыхнул, хотел повернуть обратно, но уже было поздно. Серые смеющиеся глаза незнакомки уже поймали его, и на губах ее была улыбка… И вокруг Гречихина уже не было ничего. Станция, дачники, зеленые вагоны, — все растаяло, исчезло. Он видел только золотые локоны на ярко-синем фоне и бледное лицо. Она прошла мимо, безмолвная, с легким шорохом белого платья, с легкой волной сладковатых духов, и Гречихин, обернувшись, долго смотрел на синий зонтик. Он был радостно взволнован и не слышал ничего. А женщина с озера толкнула в бок своего спутника и тихонько спросила:
— Ну, что? Годится?
И человек в чесуче внимательно оглядел Гречихина с головы до ног, скривил в улыбку тонкие бритые губы и весело ответил:
— Ого! Еще как! Искать, не найдешь!..
Гречихин купил на станции папирос, выпил стакан кофе и, не заходя домой, пошел в парк, к озеру, на свою скамейку.
Внутри его была музыка, и, если бы на месте Гречихина был оперный Фауст, он встал бы в позу, оглянул деревья, небо и озеро, развел руками и пропел: «Привет тебе, приют священный!..»
Помощник журналиста ограничился тем, что вынул из кармана аккуратно сложенный, цветной платочек, вытер шею и сказал: «Парит»…
Но глаза его прощались с озером, ласкали поникшие листья деревьев и пожелтевшую, спаленную зноем траву. Завтра он уедет в город. В последний раз сидит он на этом берегу.
Сонная тишина вокруг, но уже плещутся весла, и Гречихин поднимает голову. Смотрит, щурит глаза и не узнает. Та же знакомая лодка, желтые весла, но она — другая: стройная фигура женщины закутана в мягкий, полосатый халат, и золотистые кудри спрятаны в синий чепец.