Червь [СИ] - страница 7
При этих словах Кобылина все похолодело у меня внутри, и стало трудно дышать. Я будто наяву ощутил, как зловещий призрак Ворцеля явился за нами из преисподней и крепко ухватил меня за горло своею ледяною рукой. Ильин выглядел не лучше моего. Самые тревожные мысли, самые мрачные подозрения подтвердились. Было что-то дьявольски жуткое в этих тетрадях, что-то невыразимо страшное, что несло гибель всякому, кто пытался раскрыть их тайну. Я уж не говорю про ужасную смерть самого Ворцеля; такой кончины, ей богу, врагу не пожелаешь. При мысли о безумном докторе, наверняка горящем сейчас в аду, мне стало совсем худо. Обед остывал, нам было уж не до него. Но, коли мы узнали про записку Захарьина, следовало идти до конца и выяснить, о чем же в ней написано.
Сразу с конца и начну, потому что в конце письма Юрий Кузьмич, обращаясь к нам, товарищам своим, просил нас письмо это его, как прочтем, сжечь; а вместе с ним сжечь и дневники, не читая. Мы так и сделали… почти. Письмо, после того как Кобылин нам его вслух прочел, мы сразу в печку бросили. А вот тетради жечь не стали, вина в том есть и Захарьина-покойника. Своим письмом он не столько напугал нас, как, наверное, намеревался, сколько любопытство наше возбудил.
Поскольку письма Захарьина не сохранилось, я теперь принужден воспроизводить содержание его по памяти. Я хорошо помню его, ибо оно поразило меня и врезалось в мою память множеством деталей. Вначале Юрий Кузьмич признавался нам, друзьям своим, в неизменной к нам любви и питаемых теплых чувствах; в том, как высоко ценит он каждого из нас и как желает нам блага, ради коего и пишет свое письмо. Слова его глубоко растрогали нас. Я не сумел сдержать слез; Кобылин непрерывно сморкался в свой мятый платок, голос его стал сдавлен и тих; и даже у Ильина, железной воли человека, самого крепкого и черствого из нас, увлажнились глаза.
Далее Захарьин писал, что добросовестно и тщательно, без всякого снисхождения, изучил наследие безумного врача-убийцы, а также все, что прибавил к его работе покойный Нелидов; и что результаты изучения этого повергли его в величайшую скорбь. Он ― Захарьин, то есть ― теперь совершенно и без всякого сомнения убежден, что Ворцель не был сумасшедшим, и в том был согласен Нелидов до него. Напротив, он был светлый ум и, возможно, самый яркий ученый современной нам эпохи. Он единственный из всех, кто сумел раскрыть загадку человеческого разума, его природу и источник. Но тайна сия, им раскрытая, оказалась так страшна, что было бы лучше, если б он вовсе никогда не раскрывал ее. Я даже запомнил в точности фразу из письма Захарьина: «Аркадий Алексеевич, несомненно, гений, но лучше бы он никогда не касался сих мрачных тайн». И даже, как добавил Захарьин, должно быть, в сердцах, «лучше бы Ворцель, этот новый Франкенштейн, никогда не рождался на свет!» Впрочем, писал наш друг, Ворцель дорого заплатил за свое открытие: цена включила в себя его душу и жизнь.
Захарьин осудил его за убийства своих пациентов, но при том добавил, что другой возможности подтвердить свое открытие у него не было. Тайна, что он раскрыл, коренится так глубоко в человеке, что, не разрушив его, никак иначе нельзя к ней приблизиться. Захарьин добавил, что добытое им знание столь ужасно, что, будучи широко обнародованным, погубит еще великое множество душ ― столько, что эти пять умерщвленных крестьян покажутся не стоящей внимания мелочью.
Здесь Юрий Кузьмич в первый раз попросил нас остановиться прямо сейчас и бросить в огонь и его письмо, и дневники, как отбрасывают от себя ядовитую змею ― пока это еще не слишком поздно для нас. Но было и впрямь поздно. Мы, как завороженные, слушали Кобылина и в нетерпении ждали, когда же раскроется, что за тайну человеческую разгадал сей новоявленный гений. Мне казалось, что я, как человек здравомыслящий и рассудительный, справлюсь с любой новостью, что бы там ни понаоткрывали новомодные науки. Не знаю, о чем думал Ильин, но мы оба попросили продолжить чтение. Кобылин наш был тоже не робкого десятка, ибо не раз, полагаю, читал и дневники и письмо до того.