Четверо - страница 4
Вы спрашивали, считаем ли мы себя нормальными людьми. Думаете, нормальных людей послали бы на эту миссию? Да, мы тут все в каком-то роде ненормальные, конечно. Но понимаете, в чём тут дело…
Я сейчас совсем не боюсь громких слов, потому что зачем их теперь бояться? Я громко и ответственно заявляю: то, что мы делаем, – это огромный, мощнейший, грандиозный подвиг. Поймите, я сейчас говорю это не ради патетики и не ради какого-то самовыражения, я констатирую факт. Мы никогда больше вас не увидим. Понимаете? Вообще никогда. Да, мы ненормальные. Но нормальные люди не делают того, что делаем мы. Благодаря таким, как мы, – ненормальным, готовым на такие бешеные авантюры, – и раздвигаются границы человеческого знания.
Что нас там ждёт? Я не знаю. Может быть, мы ничего не найдём. Я прекрасно осознаю, что у нас немного шансов выжить. Об этом можно говорить уже сейчас, это очевидно.
Но мы постараемся.
Всем спасибо за внимание.
Трое сидели в кают-компании за овальным столом с блестящей белой поверхностью. Командир стоял у стены и смотрел на них, поочередно вглядываясь в лица каждого. Все они пересматривались друг с другом. Кажется, они всё ещё не могли окончательно поверить в случившееся.
Рутгер Нойгард, крепкий тридцатилетний инженер из Берлина, круглолицый, светловолосый и с широкими скулами, заговорил первым:
– Серьёзно, у нас всё получилось? Восемьдесят семь лет?
Командир кивнул.
Нойгард хмыкнул под нос, уставился непонимающими глазами в стол и сглотнул слюну.
Он входил в резервный состав: его перевели в основной за месяц до полёта, когда выяснилось, что тот, кто должен был лететь вместо него, не прошёл очередную медкомиссию. Нойгард был единственным, у кого на Земле осталась семья – жена и десятилетний (сколько ему сейчас? Почти сто лет?) сын. В команду по понятным причинам старались не брать семейных, но опыт Нойгарда на марсианской исследовательской станции оказался неоценим – он умудрился спасти жилые капсулы от разгерметизации во время сильной бури.
– Странное чувство, – сказал немолодой очкарик Адам Гинзберг, длинный и тощий брюнет с чудовищной улыбкой во все зубы, эта улыбка всегда пугала Лазарева. Гинзберг отвечал на корабле за медицину, биологические исследования и самочувствие команды. – Очень странное, – повторил он. – Мы сделали то, что надо, и у нас всё получилось. С большой степенью вероятности мы могли не проснуться. Чёрт знает, как повёл бы себя стазис, чёрт знает, что случилось бы за всё это время с кораблём… Нас мог запросто пробить метеорит, отказали бы какие-нибудь системы, или эти частицы в стазис-установках как-нибудь не так ускорились бы, да что угодно! Я не знаю почему, но мне от этого жутковато. Доброе утро, в общем. М-да.
Даже ему жутковато, вот так сюрприз, подумал Лазарев. За спиной Гинзберга пять лет непрерывного пребывания на орбитальной станции. Он занимался на ней исследованиями стволовых клеток даже во время отсутствия экспедиций, совершенно один – в течение полугода на станцию никто не летал, и на Земле решали, что делать со старым аппаратом. Эксплуатацию решили продолжить в том числе и благодаря работе Гинзберга. Лазарев всегда восхищался им: вот уж кто привык к одиночеству в космосе, как никто другой. Кажется, космос ему всегда нравился больше, чем Земля.
А теперь даже ему не по себе.
Лазареву тоже стало жутковато. Наверное, именно из-за того, что всё прошло как нельзя более правильно. Но говорить команде об этих ощущениях не стоило.
– Но мы живы, и мы здесь, в двадцати двух днях пути от планеты, – сказал он. – Она сейчас выглядит как яркая красноватая звезда, а через несколько дней превратится в небольшой диск. Можно будет начинать составлять карты и придумывать названия для морей и континентов. Крамаренко, хочешь океан имени себя?
– Если на этой планете хоть что-то есть, – медленно и тихо сказал астрофизик Сергей Крамаренко, сорокалетний плечистый бородач с добрыми глазами. – Все расчёты, которые мы делали на Земле, могут оказаться неверными из-за какой-нибудь дурацкой ошибки, которую мы проглядели.
– Вот и посмотришь, – ответил Лазарев.