Четыре крыла Земли - страница 8

стр.

Халил послушно повернулся. Дверь скрипнула, и послышались шаги. Раз, два...

«Странно! – промелькнуло. – Такое ощущение, что идет один человек, а не два. Где же Анни?»

Сзади раздался негромкий хлопок. Халил взмахнул поднятыми руками и упал, раскинув их и слегка вытянув вперед. Лежа он, худой и черный, напоминал дохлого скорпиона.

Шаги простучали в тишине и заглохли. Наступило оцепенение. Выходя из дому, человек в черной маске в спешке не закрыл за собой дверь. Оттуда полз запах крови.

* * *

Слоеные каменные стены пещеры медленно растаяли и понемногу перетекли в гладкие бежевые стены гостиничного номера, временного пристанища «выселенца». Эван очнулся. Когда успел он зажечь свет? Сидел в кровати, думал о Вике, вспоминал вчерашний спуск в пещеру и вот сам не заметил, как включил ночник. На столике лежала тоненькая брошюрка, написанная и распечатанная за свой счет равом Фельдманом – бывшим главным раввином их поселения и по-прежнему их вожаком. Называлась она «Мой дом – Канфей-Шомрон». Почему-то Натан Изак, друг рава Фельдмана и в некотором смысле наставник Эвана, ухватился за идею распространять ее среди полицейских и солдат, которым предстояло выселять евреев из северной Самарии прошлым летом. Слог, надо сказать, у раввина был довольно корявый, даже Эван с его щуплым ивритом это чувствовал. Натан, правда, немного причесал эссе друга, но все равно то здесь, то там вылезали огрехи. Например, как там сказано про стремительные руки и хваткие пальцы?

То ли Эван машинально потянулся за книжицей, то ли она сама скользнула ему в руки, только через несколько секунд он уже, с первого раза открыв на нужной странице, читал:

«Руки у моего отца были большие и стремительные, а пальцы длинные и хваткие. Когда он меня, малыша, дома подбрасывал к потолку или на улице к небесам, я никогда не сомневался, что как высоко ни взлечу, он меня поймает. Поэтому, хотя дух и захватывало, я при этом смеялся. А отец – никогда. Даже не улыбался. И всегда в его взгляде было ожидание – пополам с обреченностью.

Отец часто рассказывал мне о своем детстве, о Львове, большом польском городе, где в центре города все надписи были на идише. Рассказывал о матери своей, моей, стало быть, бабушке, любимице и благодетельнице всех окрестных кошек, особенно одной, серой с рыжиной, ежедневно приходившей за своей порцией требухи ровно в пять. Рассказывал о том, как в пятницу вечером весь центр города звенел еврейскими застольными песнопениями, несущимися из окон на улицы, наполненные цветочными ароматами и свежим дыханием старинного Стрыйского парка, расположенного неподалеку. Рассказывал о йом-киппуре{День поста и молитвы.}, когда поутру все мужчины отправлялись в синагогу и весь центр города, казалось, закутывался в полосатый талит.

Там мой отец вырос, там же он и женился в первый раз. Всю жизнь проработал краснодеревщиком, краснодеревщиком остался и когда немцы из дома, где он родился, переселили их в Замарстынов – район, отделенный от города железнодорожной насыпью и превращенный немцами в гетто. Всего там было около трехсот одно-, двух– и трехэтажных домов, куда немцам удалось впихнуть сто пятьдесят тысяч евреев Львова и окрестных городов. Отца вместе с его матерью, женой Ханной, десятилетним Велвелом и двумя маленьким дочурками поселили в крошечной квартирке на улице Локетки. Квартирка прежде принадлежала какому-то одинокому поляку, которого немцы выселили неизвестно куда, быть может, в бывшую отцовскую квартиру.

Отец рассказывал, а я закрывал глаза и видел: разбитые витрины, рельсы, по которым давно не ходят трамваи, улицы, где почти нет прохожих, – люди боятся выйти из дому – зато часто можно встретить отряд марширующих полицаев...

– Все время были облавы, – продолжал отец. – Все меньше и меньше народу оставалось. – И, помолчав, добавлял: – За нами приходили.

Однажды поздней весной 5702 (1942) года его вызвал комендант гетто, герр Гжимек, несмотря на польское имя, чистокровный немец, и велел сделать письменный стол с двумя выдвижными ящиками и прямоугольной крышкой, отделанной кожей. За это он пообещал, что никого из семьи отца не тронут. Стол с ящиками и крышкой отец сделал, сделал на славу, сам господин Гжимек пожал ему руку, сказав: «Вообще-то я еврейских рук не жму, но когда речь идет о золотых руках...»