Что было и что не было - страница 12

стр.

В предреволюционной Империи Российской многие весьма не жаловали восходящую элиту страны, в частности — студенчество. Для одних студент был синонимом бунтовщика, для других — вдобавок закоренелым «шпаком» (штатским).

Отголоски нутряной неприязни к студенчеству выжили, оказывается, даже после шестидесяти лет эмиграции: не так давно в выходящем в Зап. Германии журнале «Посев» автор, как говорили в старину, «из хорошей фамилии», перечисляя всех, способствовавших победе и закреплению большевиков, упомянул и студентов, тогда как в одной Праге кончало образование несколько тысяч российских студентов, бывших белых офицеров, после длительного перерыва Великой и Гражданской войны снова вернувшихся в университеты и техникумы…

В противовес довольно дружному недоброжелательству правых, все либералы или умеренно левые (неумеренно левые «уважали» один пролетариат), все, считавшие себя передовыми, все, сами прошедшие Высшую школу или собиравшиеся туда направить своих детей, все, не произносившие слова «интеллигент» непременно с саркастической гримасой — проявляли к университетской молодежи неизменную нежность, и не только по сентиментальным реминисценциям собственной веселой молодости, но и как к тем, кому дано наконец, быть может, вступить в Землю Обетованную демократии и свободы, или, во всяком случае, подойти вплотную к ее границам. И вообще, как к молодежи, которая всегда в какой-то мере воплощает будущее.

Студенческую жизнь романизировали писатели (Леонид Андреев, Евгений Чириков), возносили художники (часто воспроизводившаяся в свое время картина «Какой простор!»). «Национальным», если можно так выразиться, праздником московской интеллигенции стал Татьянин день — 25 (н. ст.) января. Праздник небесной покровительницы Московского университета проходил необыкновенно шумно и весело: тосты и речи, так же как и шампанское, лились рекой в хороших ресторанах, песни и водка — в местах попроще.

Вместе с профессорами, писателями, журналистами, политическими, земскими и городскими деятелями, людьми свободных профессий (адвокатами, врачами и т. п.) и, конечно, со всеми студентами — этот праздник во время великого пореволюционного Исхода переехал и за рубеж, и в Праге, в «Русском Доме», например, справлялся с чисто московской широтой, почти российским счетом водок и закусок, со всем набором исполнявшихся весьма громко, но не всегда стройно знаменитых студенческих песен: конечно, «Гаудеамус», «Дни нашей жизни», «Из страны, страны далекой…», «От зари до зари» и т. д.

И было отрадно видеть, как у эсеровского «патриарха» Егора Егоровича Лазарева, просидевшего — как острила безжалостная молодежь — «сто лет в эмиграции» (т. е. из предреволюционной эмиграции попавшего сразу в пореволюционную), — блестели действительно почти столетние глаза, когда гремело:

Первый тост за наш народ!
За святой девиз: «Вперед!»

Осенью 1914 года, приехав в первый раз в Петроград, как полагалось, к началу академического года, я раскрыл свежий номер «Нового Сатирикона» и сразу же наткнулся на сердечный привет своему (студенческому) «сословию». Автор, фамилия которого пропала в архивах памяти, бесстыдно обкрадываемых неумолимой старостью, писал:

Вновь взбужден наш хмурый Питер
звонким пеньем синих птиц…[1]
Вновь душа душе открыта,
мир безоблачно хорош —
город хмурого гранита
наводнила молодежь!..

Через много, много лет, уже в Париже, я прочел книгу «На земском посту» доктора С. Ф. Вербова и познакомился с автором. Это был далеко не заурядной судьбы человек. Начать с того, что доктор, после работы в Земгоре, в конце войны стал врачом в кавалерийском гвардейском полку и даже участвовал в атаке (если можно назвать «участием» положение всадника, которого ошалелая лошадь носила по бранному полю, а он думал об одном — как бы удержаться и не свалиться…). После октябрьского контрреволюционного переворота оказался он в том же качестве лекаря в конной армии Гая, которая подходила к Варшаве с севера, и по вине Сталина и Буденного повернувших к Львову вместо того, чтобы идти с ним на стык к Варшаве, будучи окружена поляками, после ряда гомерических атак, напомнивших французским офицерам, бывшим при польском штабе, наполеоновские годы и конницу Мюрата, прорвалась в Восточную Пруссию и была интернирована. После Рижского мира гаевцы вернулись в СССР, а доктор остался на Западе. Его книга потрясла меня, с одной стороны — убедительным, правдивым и сочувственным изображением нашей «нищей России» и действительно часто подвижнической работы земских врачей в деревнях, с другой — царившей будто бы на стыке столетий в Харьковском университете (где учился доктор) удручающей полицейщиной, чудовищно не похожей, не соответствующей тому, что я нашел в Петрограде.