Что было на веку... Странички воспоминаний - страница 8
Вскоре после мелентьевских «признаний» их с дедом разлучили и увезли в Бутырскую тюрьму. Там в камере, рассчитанной на 24 человека, Михаил Михайлович оказался... 104-м. Вряд ли «почтенный доктор» устроился комфортабельнее. Допрашивали Мелентьева, как, вероятно, и деда, мало, а с апреля и вовсе перестали.
Приговор же объявили только 11 сентября: три года лагерей (за исключением Никитина и Печкина, которым «дали» пять). Однако в пересыльной тюрьме наступила новая пауза. Как потом выяснилось, еще в самом начале лета главного обвиняемого вызвали лечить заболевшего Горького, у которого он пробыл полтора месяца — до выздоровления пациента. Потом Дмитрий Васильевич провел еще два месяца дома, «в самом неопределенном наклонении», как — лесковскими словами — выражается мемуарист, и был возвращен «на пересылку» аккурат к оглашению приговора.
Вероятно, этими никитинскими «вакациями» и объясняются все проволочки и неожиданное смягчение приговора (вполне возможно, не без горьковского участия): 3 октября «каэрам» объявили, что вместо лагерей они будут подвергнуты административной высылке: Никитин — в Архангельск, Мелентьев — в Медвежью Гору, дед — в Нижний Тагил...
Сосланный в Кемь Печкин удачно оперировал там жену местного высокого лагерного начальства, и благодарный супруг «под водочку» поведал ему:
«Дело все в том, что Ягоде нужно было убрать от Горького доктора Никитина... Он и арестовал его. Но, оказалось, трудно было состряпать какое-либо обвинение против него, да и защитники были у него сильные (какой еще существовал «либерализм»! —А.Т.). И вот Ягода был вынужден(!) посадить в тюрьму ближайшее к Никитину врачебное окружение».
А почти тридцать лет спустя к Мелентьеву, жившему в Тарусе, приехал следователь, которому было поручено пересмотреть «дело». Сам Никитин всего нескольких месяцев не дожил до этого «праздника». Дед умер еще в 1955 году. В живых из 14 осужденных оставались только Михаил Михайлович Мелентьев и Екатерина Николаевна Владыкина.
Ей разрешили прочесть материалы следствия. По ее словам, дед вел себя вполне достойно. Но чего все это ему стоило! Да, по сравнению с последующими временами с «никитинцами» обошлись еще, по ахматовскому словцу, вегетариански. Тем не менее, на — и в самом деле почтенного! — человека тоже, вероятно, как на Мелентьева, накидывались с «матом» и «кулаками». В мемуарах дедова «подельника» есть и такой колоритный эпизод: «Дама»-следователь, недовольная его показаниями, сначала «бранилась», потом «потребовала себе завтрак и медленно стала его есть... щеголяя маникюром», и, наконец, продержала голодного арестанта на ногах еще четыре часа.
Неудивительно, что, как говорили родные, у деда совершенно изменился характер; он помрачнел и стал неразговорчив. Да и он ли один? Мелентьев приводит в своей книге письмо тридцатых годов от их общего с Никитиным знакомого:
«Дмитрий Васильевич у меня не был и, думаю, едва ли он мог и быть. Уж больно напуган он. А кустов боятся не одни пуганые вороны, а и люди, и люди еще сильнее ворон. Говорю так отнюдь не в укор Дмитрию Васильевичу, отнюдь не в укор».
Господи, до чего же их всех жаль...
Незадолго до того, как дед перебрался под Тулу, умерла от пневмонии его любимая сестра — моя бабушка. Это было, пожалуй, первое мое осознанное большое горе, и у меня некоторое время, что называется, глаза были на мокром месте.
Школа, в которой я учился, бывшая Медведниковская гимназия, находилась на другой стороне Арбата, в Староконюшенном переулке. Там было несколько больших залов, в том числе отличный спортивный, неплохо оборудованные химический, физический и даже географический кабинеты. Среди учителей был один из авторов известного учебника физики Фалеев. Вообще, насколько могу судить, преподавательский состав выглядел довольно сильным. В старших классах математику вели энергичная Софья Александровна Вокач и Антонин Иванович Фетисов, весьма оригинальная фигура как по манере одеваться, так и по живости и даже какой-то почти юношеской лихости, с какой он вел занятия и общался с учащимися. Чувствовался его доброжелательный интерес к нам. Помню, что я даже рискнул показать ему свое стихотворение о Дон Жуане на где-то вычитанный сюжет: герой встречает похоронную процессию и в ответ на вопрос, кого хоронят; слышит свое собственно имя! Жалею, что в трудное послевоенное время не сохранил связей ни с Антонином Ивановичем, обитавшим в одном из ныне снесенных домов на Поварской, ни с импозантным и крайне сдержанным «географом» Николаем Николаевичем Булашевичем, относившимся ко мне благосклонно, поскольку я частенько заглядывал в подаренную мне одним из родичей книгу Элизе Реклю «Земля и люди» и вообще чуть больше интересовался предметом, нежели остальные.