Что я любил - страница 15

стр.

После вернисажа в галерее Берни нас ждал скромный ужин. Билл появился, но все больше молчал, так что разошлись мы рано. На следующий день я пришел к нему в мастерскую. Была суббота, Люсиль отправилась в Нью-Хейвен навестить родителей, и Билл рассказал мне о своем отце. Сай Векслер родился в семье эмигрантов, которых чуть ли не в младенчестве вывезли из России, а потом судьба свела его отца и мать уже в еврейском квартале Нижнего Ист — Сайда. Когда Саю было десять лет, отец бросил жену с тремя маленькими детьми. Согласно семейному преданию, Мойше Векслер нашел себе другую, уехал с ней в Канаду, разбогател и родил еще троих детей. Но на похоронах своей бабки Билл познакомился с женщиной по имени Эстер Фойерштайн. Она-то и сообщила ему подробности, о которых в семье предпочитали молчать. На следующее утро после ухода мужа Рахиль Векслер вышла на крохотную кухню в тесной квартире, которую они снимали на Ривингтон — стрит, открыла газ и сунула голову в духовку. Нашел ее старшенький, Сай. Это он что было сил стучал кулаками в дверь Эстер, их соседки, и звал на помощь, это он вместе с ней выволакивал отчаянно кричавшую мать из кухни. Несмотря на попытку досрочной встречи со смертью, Рахиль Векслер прожила на свете до восьмидесяти девяти лет. Билл вспоминал о бабке без особых сантиментов:

— Она была просто полоумная. Сидит вот так и орет что — то на идише, сидит и орет, я не понимаю ни слова, тогда она давай меня сумкой лупить.

Билл помолчал немного.

— Отец всегда любил только Дана.

В этих словах не было горечи. Я уже знал, что Дан, его младший брат, с детства отличался обостренной чувствительностью и неустойчивой психикой, а в возрасте двадцати лет у него случился первый приступ шизофрении. С той поры жизнь его превратилась в череду больниц, реабилитационных центров и лечебниц. По словам Билла, отца до слез трогала чужая слабость. Его тянуло к тем, кто нуждался в помощи. У одного из его племянников была болезнь Дауна, и Сай Векслер ни разу не забыл про его день рождения, а вот поздравить старшего сына вспоминал далеко не всегда.

— Хочешь прочитать, что мне прислал Дан? — спросил Билл, протягивая мне мятый, исписанный от руки клочок бумаги. — Почитай, иначе просто не поймешь, что у него в голове творится. Дан на самом деле очень умный, хоть и сумасшедший. Мне иногда кажется, что у него ума на пятерых.

Я поднес к глазам замызганный листочек.

вино. вны. брать, я. ве!

бревна брать!

бить в бровь.

виновен вне

нивы, вне ноты,

вне вены, вне

неба, вне вины.

она вне.

братья, я

она.

твой дан(и)эл, вот ладон(и).

— Это что, анаграмма? — спросил я озадаченно.

— Я тоже не сразу понял, но если вдуматься, то здесь ведь все слова составлены из букв, использованных в первой строке. Кроме самых последних, потому что это подпись.

— А кто такая "она"? Он что, видел твои работы?

— Не знаю, может быть, ему мать рассказывала. Он же еще и пьесы пишет, иногда тоже в стихах. Вот ведь как все вышло. Никто тут не виноват. Думаю, мать с самого начала все чувствовала, даже когда Дан был совсем маленьким. Но, с другой стороны, живи наши родители, ну, словом, вместе, что бы изменилось? А тут, как он родился, мама поняла, что ничего у них с отцом не получится. Мне вообще кажется, что она довольно смутно представляла себе, за кого выходила замуж, а когда ей все стало ясно, было уже поздно.

В какой-то мере мы все несем на себе печать радостей или горестей своих родителей. Их чувства впечатаны в нас, как хромосомный набор или гены. В тот день, сидя в кресле, подпирающем ванну, я рассказал Биллу, который устроился на полу, как умирал мой отец. Об этом не знал никто, кроме Эрики. Мне тогда было семнадцать лет. Он перенес три инсульта. После первого удара у него была парализована вся левая сторона, и как следствие — лицевой парез и нарушения речи. Дикция стала невнятной; отец все жаловался, что у него в голове висит облако, в котором запутываются и тонут слова. Он часами стучал здоровой рукой по клавишам пишущей машинки, делая мучительные паузы, чтобы поймать ускользающие фразы. Я не мог смириться с этим зрелищем физической деградации. Мне по сию пору снится сон, в котором я просыпаюсь и понимаю, что у меня паралич, что я лишился ноги или руки. Отец всегда был человеком гордым и церемонным, наше с ним общение по большей части сводилось к тому, что я его о чем-то спрашивал, а он отвечал, причем ответы порой были куда более пространными, чем мне бы хотелось. Секундный вопрос мог вылиться в получасовую лекцию. Дело было не в сознании его превосходства, напротив, отец свято верил, что я все могу понять. Просто его монологи о нервной системе, о сердечной деятельности, о свободе или о Макиавелли частенько нагоняли на меня тоску. Но мне никогда не хотелось, чтобы он поскорее замолчал. Мне нравилось чувствовать на себе его взгляд, нравилось сидеть с ним рядом, нравились скупые проявления нежности, которыми всегда заканчивались его рассказы, и я ждал, что он потреплет меня по плечу или по коленке, что голос его потеплеет и дрогнет, когда он в завершение назовет меня по имени.