Что значит быть студентом - страница 20

стр.

. Однако уже в середине десятилетия опросы студенчества различных регионов и специальностей — Харькова (медики), Одессы (вся совокупность городского студенчества), Петрограда (медики) — выявили поворот к семейным ценностям, хотя и неустойчивый. Неустойчивость отразилась и в дискуссиях вокруг нового брачно-семейного Кодекса РСФСР, принятого в 1926 году, и в социологической литературе, например в книге С. Я. Вольфсона «Социология брака» (1929 г.). По сути, зарегистрированный брак мало отличался от «длительного свободного сожительства» по своим юридическим последствиям. Поэтому в тех условиях было бы упрощением противополагать эти две формы семейной организации. Констатация исторической ограниченности семейного института, прямая его увязка с переходным к коммунистическому обществу периодом, с мелкобуржуазной стихией вели к предсказанию его скорой и неминуемой кончины[60]. Причем этот взгляд не был конъюнктурой, но напротив — чертой «мышления», дискурсивной особенностью того историзма, который отличает марксизм. До тех пор пока апокалиптическое видение мира (ощущение кануна мировой революции) раннего большевизма было определяющим, будущее семейного института казалось сумрачным[61]. В то же время какой-либо новый проект для половой жизни отсутствовал. Отрицательное отношение к семье сопровождалось критикой «буржуазной распущенности». Можно сказать, это были две стороны одной медали: в результате складывалось впечатление ложности, двусмысленности именно буржуазного брака, а не брака вообще. Потенциально оставалась возможность объявить коммунизм обществом реставрации «истинной семьи». Пропаганда умеренности — если не «пролетарского аскетизма» — звучала во многих текстах эпохи[62]. С другой стороны, оценка брачного института коррелировала с интерпретацией любви. Рационализм и материализм 1920-х годов выразился, в частности, в отрицании важной роли или даже реального существования «сложных эмоций», включая любовь. Студенты указывали на сугубо физиологическую основу отношений полов[63]. Их взгляды вписывались в вульгарную версию фрейдовского психоанализа, как и в упрощенную павловскую физиологию. При этом некоторых «статистиков» удивляло, что отрицающие существование любви как таковой сами, однако же, ее пережили. У этой загадки могло быть несколько решений, не противоречивших одно другому (в рамках заданной системы этических координат): 1) если брак есть буржуазный институт, тогда его природа имеет мало общего с тем, что называется любовью, — более того, не является ли «любовь» буржуазной же риторикой о браке; 2) понятие «любовь» может служить и для обозначения простой физиологической связи; 3) «любовь» есть «сложная эмоция», но преходящая (как всякая эмоция) и связанная с «физиологией», и с «буржуазным» ее пониманием (основа брачного союза) ничего общего иметь не может и т. п. Эти решения основаны на анализе как дискурса эпохи, так и частной проблематики данной анкеты и ее метода.

Еще одним классом привлекаемых источников являются мемуары. Их сложно охарактеризовать уже потому, что грань между мемуарами и другими жанрами художественной литературы практически отсутствует: «Освещенные окна» В. А. Каверина — весьма характерный пример. Анализ мемуаров даже более труден, чем интерпретация студенческого литературно-поэтического творчества эпохи. Первые из них появляются «по свежим следам» в середине 1920-х годов[64]. Второй поток мемуаров приурочен к десятилетию революции, к первым юбилеям рабочих факультетов (1927–1931/32 гг.)[65]. Наконец, множество воспоминаний появилось в 1930–1990-е годы в России, СССР и за границей[66]. Особенность источников этого рода — в привнесении более позднего текста; или, скорее, в рассказе о прошлом сквозь призму ценностей другой эпохи. Нечто подобное происходите путешественником, попавшим в страну иной культуры, — с той разницей, что наш «путешественник» в этой стране долгое время жил на «правах гражданина»[67]. Он рассматривает собственное прошлое с высоты пережитого позднее, «новыми глазами». Скажем, взгляд экономиста А. С. Наринского на его встречи с Н. И. Бухариным опосредован «борьбой с правым уклоном» 1928–1929 годов, репрессиями второй половины 1930-х годов, умолчаниями «хрущевского десятилетия», «гласностью» и, наконец, первыми годами постсоветской истории