Чучхе - страница 47

стр.

Нашли только одну еще, совсем на первую не похожую: на белом листе картона метр на метр — черный то ли символ, то ли узор, поначалу принятый Олегом за некий лабиринт. Четыре квадратные спирали. Свастика, каждый из хвостов которой бесконечно ломается под прямым углом, заворачиваясь внутрь… В комнате разило индийскими благовониями и ныл (из дохлых колонок) на одной ноте некий — не иначе тоже сугубо восточный — инструмент. Конь (черная рубаха, добролюбовские очечки) был, видимо, под какой-то химией. Настя взяла Олеговы сигареты — сразу полдесятка. Закашлялась: крепкие. Олег, чувствуя себя в зверинце, расспрашивал про Дуче.

Вечером в гостинице он «подбил бабки». Снежкин, оказывается, был весьма известной — правда, в весьма узком кругу — фигурой. Радикал эстетический и политический. Вступил в НБП, вышел через месяц, якшался с ультралевыми и крайне правыми. Занимался авангардной музыкой (по большей части), кинорежиссурой, литературой, скульптурой, перформансами, инсталляциями, провокациями. Снискал восторги московских эстетов из числа самых отмороженных. Печатался в «Ad Marginem». Практиковал все известные и им же изобретенные мистические практики, потреблял все доступные в Питере наркотические вещества (видимо, похерив благодаря им гормональный баланс, так и разжирел). Маргинальная звезда его взошла — года три назад — столь же стремительно, сколь закатилась: свалил, пропал, замолчал, ушел в запой дробь астрал. Загнулся от овердозы. Уехал в Америку, где теперь гребет бабки. Постригся в монахи: православные, буддистские, основал суицидальный культ, суициднулся. В любом случае Олега это не интересовало — ни с личной точки зрения (он терпеть не мог радикалов), ни с профессиональной.

Он механически перевел взгляд на телевизор с отрубленным звуком. В ящике были новости, в новостях была Чечня, в Чечне была спецоперация. Промчались по улице с разбитым асфальтом два БТРа. Шевелила лопастями «вертушка» на бетонке. Камуфлированные спецребята шли цепочкой по вихляющей тропке, под близким тусклым небом тускло белели склоны, похрустывало жующе под толстыми подошвами со вшитой стальной пластиной, камешки щелкали, срываясь вниз. Лицо и мочки онемели на ветру, хотя спина взмокла. Капитан вдруг замер, поднял руку — и тут же, без малейшей паузы, грохнуло, замолотило гулко, свистнуло придушенно, шваркнуло по камню, тюкнуло в мягкое, мать, вниз, где, всё.


Он с усилием провел рукой по глазам, встал с кровати, подошел к окну. Мрак и смерть были там. Он нашарил сигареты, долго не мог отыскать зажигалку. Оторвал зубами фильтр, сыпя на подоконник табаком, смял кончик, сунул в рот. Глубоко затянулся. Ночь перед ним была не московская, пряничная — а питерская, гиблая: очередной колодец, сугробы, одно-единственное гнойное окно и черная крышка, колодец прихлопнувшая. «В Петербурге жить — словно спать в гробу» — это из Мандельштама?…

Домой, домой.


Нет ничего проще, чем пропасть в России.


Занимаясь потерявшимися, сбежавшими, сгинувшими, колеся по этой (как всякий истинный москвич, своей Олег ее не чувствовал — и имел честность себе в этом признаваться) гигантской, бесформенной и «безвидной» стране, где ничего нет прочного и постоянного, где никто не ощущает себя на своем месте — в обоих смыслах — и словно ежесекундно собирается с него сорваться, Олег регулярно и не без подспудного ужаса убеждался в страшной зыбкости всего здесь. Где даже настоящее было неопределенным — что уж говорить о будущем. Где четкости не было ни в чертах лиц, ни в словах, ни в характерах. Где каждый готов был на что угодно — и к чему угодно. И где происходило — все что угодно. Вопреки логике и вероятности.


Всё здесь было необязательным и взаимозаменяемым — и все (по крайней мере жили с таким ощущением). Всё здесь могло, как морок, в любой момент обернуться всем, распасться, бесследно исчезнуть. Раствориться в грязно-белом пространстве, трясущемся за поездным окном, в обморочном студенистом рассвете, смешаться с заснеженными свалками, заросшими канавами, исписанными заборами, недостроенными гаражами…