Чудо Рождественской ночи - страница 40
Немного погодя, когда гости оправились от жирного обеда, завязался разговор о том о сем, и наконец до старшины коснулись. Старшина уверял, что дед писаря от перепоя умер, а тот оспоривал, что вовсе и не от перепоя, а со страстей: окаянный пошутить с ним изволил.
Любопытный дьячок Парфен Кузьмич пожелал узнать историю писарева деда, захотели ее узнать и другие.
– Да это я и сам едва-едва помню: сам старик рассказывал, царство ему небесное! – отвечал писарь и начал рассказывать про деда.
Изба деда была на том самом месте, где теперь стоит мельница Пахома. Жил дед славно: изба была новая, хлеба и земли довольно, и деньжонки водились-таки. Прожил бы, может, и долго дед, здоровый такой был, если б не окаянный его подъехал.
Съехались вот тоже о святках, как и мы, к деду гости. Семья была большая, родни много, одних сыновей четверо было. Ну, как следует съехались, и пошло гулянье; начали, как должно, пить да закусывать, петь песенки да ходить вприсядку. А дед весельчак такой был, покойник. Как хватит этак стакан да другой, да упрет руки в боки, приударит сапожищами, да пойдет по избе, и куда тебе! Гляди только, как носится старик, да удивляйся. Да и время-то не то было, что нонче: стариков таких не стало, а про молодых и говорить нечего, трава, да и только.
Гуляют это себе гости у деда, и не видать, как время идет, известно, в компании оно незаметно проходит.
Вдруг этак уже к полуночи слышит дед, что на дворе залаяли собаки; дед приподнял окно: глядь, возле ворот стоят сани, и лошади запряжены в них, как смоль черные.
«Кто б это был?» – думает дед сам себе. Да недолго думавши… в голове-то у него шумело… выскочил прямо на двор, отворил ворота да поклонился гостю: «Милости, мол, просим, хлеба-соли откушать».
– Спасибо, старинушка, – отвечал тот. – Обогрей только меня, а уж я тебе этой услуги век не забуду, пригожусь и тебе.
– Ишь, каким мелким бесом прикинулся, сатана окаянный! – ввернул Иван Петрович свое слово, раньше всех сообразивший, что заезжий был не кто иной, как окаянный.
– Въехал это он, заезжий-то, на двор, а дед подошел было распрягать лошадей.
– Не трудись, старина, – проговорил заезжий, – лошади мои есть не будут, они сыты, и распрягать их не нужно, может, скоро понадобятся.
– Не надо, так и не надо, – ответил дед.
После того вошли они в избу, и пирушка пошла снова. Дед-простак как родному обрадовался заезжему, угощать начал, как свата какого.
Расспрашивать его, кто он и куда едет, никому и в ум не пришло.
Посидел это заезжий немного в углу, осмотрел всех с ног до головы, вышел потом на середину хаты, достал, черт его знает откуда, балалайку да как хватит по ней всей пятерней, инда стены задрожали. И пошел ходить по избе, и пошел, и боком-то, и передом-то, и задом-то, и черт его еще знает как; ну, просто на все манеры плясал, окаянный. Диву дались все гости, отродясь не видали они пляски такой. Встал было дед пройтиться с заезжим, да куда тебе! И ноги-то совсем не туда смотрят, и умариваться стал, да и двух еще колен не сделавши в присядке, что сноп повалился на землю.
– Полно, старина! Сядь, отдохни лучше, куда тебе с нашим братом тягаться! Мы, брат, и не таких переплясывали, – сказал заезжий, бросивши на печь балалайку.
А на печи-то в то время я с братишком сидел, ребятишки еще небольшие мы были. Вот этим-то чертовым струментом заезжий и задень моего брата, так прямо по лбу и утрафил, собака, чтоб у него глаза вылезли. С тех самых пор по смерть самую черное пятно на лбу у брата было. Да спасибо еще, что не в висок ударил, убил бы на месте. Братишка, известно, заревел, а заезжий-то, смекнув это, схватил в руки стакан да и ну потчивать гостей, а те уж и так едва на ногах держались. Понравилось это деду.
– Ну что, выпьем, что ли, со мною, старина? – говорил заезжий, подходя к деду, а дед уж и носом клевал. – Аль не рад гостю?
– Как не рад. Рад!
– А если рад, то толкнем по полной.
Заезжий протянул деду стакан.
– Да что ж ты сам-то не пьешь? Я без тебя пить не буду, – отвечал дед, не принимаючи стакана. – А если уж ты хочешь быть приятелем, так выпьем вместе. Идет, что ли?