Чужой Бог - страница 8
И только тогда она заплакала, все ее тело, ее детская душа плакала, и горе ее было бесконечно. Она уткнулась лицом в плечо мужа.
«Женщина, разве она думает, – размышлял Михаил, глядя на розовый закат. – Она пуста, как смех ребенка».
Этот вечер был тихим и томным в городе Балта, природа дышала свежим ртом, и все шептало о любви.
Чужой бог
Он жил не разумом, но страстью…
Айзик был бухарским евреем, еще молодым, сильным, со смуглым, ярким лицом. Он жил в большом русском городе, который упорно и постоянно отторгал его от себя.
У него скапливались деньги, заработанные черным, унизительным трудом в котельной, и он шел к золотым витринам, в грязные кафе и наслаждался коричнево-сожженной куриной ножкой или куском серого духового мяса, съедал и от пресыщения плохой едой становился безумным.
Свет ночного города лизал его лицо, и чужие страсти, которыми дышал этот город, казались порочными.
Можно сказать, что он жил, извращенно имитируя жизнь города, пряча детский стыд и тоску по дому в бесстыдстве бездомной жизни.
Это была утонченная параллель: ОНИ и Я. ОНИ снисходительно улыбались его болезненной стыдливости, грубой одежде, снисходительно шутили, с любопытством, долго и жестко смотря в глаза, – ему казалось, что возле глаз проступает кровь, он вытирал лицо ладонью.
Его плоть была сильной и ум хитрым, для того чтобы плоть могла выжить. И главная хитрость заключалась в том, чтобы не показать ИМ, как он любит свою плоть, а делать вид, что любишь ИХ плоть: жадно улыбаться, полукланяться, кивать чужим телам на улицах и в домах, отгоняя смутный детский страх быть задавленным чужой плотью.
Айзику всегда казалось, что его тайной была не душа, а плоть.
Он пришел в этот город церквей и чужой памяти, потому что не хотел быть евреем.
В детстве его дразнили еврейчиком за то, что он продавал в школе жвачки и за деньги списывал у отличников. Когда его, сильного юношу, начал мучить вопрос, почему он родился евреем, он уехал в чужой город, где, как ему казалось, можно было выбирать. Выбирать себе жизнь, национальность, бога.
Айзик жил в большой коммунальной квартире на Красносельской улице, возле моста. Поезда шли под мостом перпендикулярно красному трамваю, пересекающему мост, – механическое усилие, создающее красоту.
Он хотел забыть свой шумный дом – прямой ряд маленьких комнат низкого домика в старой части Ташкента – и, отрицая красоту своего детского мира, нарушил гармонию, и душа его замерла в ожидании.
Своих соседей, таких же лимитчиков, Айзик сторонился. Но одиночество было невыносимо, и он шел на улицы, в пыльные комнаты, где собирались случайные компании, – странный, пугающий сочетанием малинового шарфа, обмотанного вокруг шеи, и тяжелого смуглого лица, так тщательно скрывающий сильные чувства, что они проступали наружу резкой гримасой страдания или отчуждения.
Впоследствии знавшие его говорили, что в нем было слишком много животного и он хотел преодолеть себя, оттого и был несчастен. Впрочем, любившие его утверждали, что он хотел победить себя не разумом, но страстью, и попал в порочный круг.
Это был первый год его московской жизни, по воле судьбы его собеседниками были интеллигентные мальчики из хороших семей, играющие в демократию, что было модно.
Шел 1985 год, приближались перемены, безумством отрицания тогда была охвачена вся Москва. Много говорили о том, что нужна вера в Бога, и более всего те, кто уже не мог ни во что верить.
И была влажная осенняя Москва, уходящий в глубину улиц вечерний свет – темный душистый свет осени, мягко обволакивающий город, слепой и чувственный свет, больной в чужом городе.
В большой неопрятной комнате разочарованные юноши убеждали друг друга, что жизнь бессмысленна.
– Социализм ваш сделал меня человеком толпы, а я ненавижу толпу, – говорил один из них; болезненное лицо его и маленькое, худое тело никак не сочетались с чувством постоянного, ненасытного протеста.
Другой объясняет Айзику:
– В отрицании больше смысла, чем ты думаешь, оно дает прозрение…
– В чем же прозрение? – насмешливо спрашивает Нина, часто единственная девушка в этой компании. – Отчего ты считаешь, что можно вот так, с насмешкой, обо всех людях говорить?