Чья-то смерть - страница 14

стр.

Общество не ощущало ничего извне. Во-первых, было темно; местечка уже не существовало ни для глаз, ни для ушей; между ним и дилижансом с каждой минутой густел воздух, и уже пыталась проступать роса. И общество законопачивалось, довольное тем, что оно маленькое и похоже на семью.

Снаружи кучер зажег фонарь, слева от козел; фонарь стал светить в сторону дороги; головы шести пассажиров уставились на него. Весь свет шел вперед. Правда, несколько лучей проникало в карету, покалывая темноту; но они только намагничивали душу и притягивали ее к огарку. Оба ряда с их мужчинами и женщинами были повернуты к этому свету, который удалялся от них. Они были теперь, как две вереницы гребцов, обращенных к носу.

Общество, выйдя из равнодушия и равновесия, тянулось по направлению к свету; оно знало, чего хотеть; виден был кусок дороги перед фонарем; в двух-трех местах поблескивал песок. Обществу хотелось, чтобы свет двигался по песку, чтобы дорога кидалась в желтый круг, а все вещество кареты дрожало.

— Не торопятся.

— Всякий раз так.

Каждый обращал внимание на маленькие подробности ожидания. Женщина слушала, как у нее бьется сердце. Люди думали:

«Сколько бы я уже проехал, пока я тут сижу!»

Мгновения набухали; легкое движение сразу бы их прочистило.

Господин сказал:

— Как долго!

Общество сердилось, что не может тронуться в путь само, что его должны двинуть конские ноги, до которых его воля не достигает. Господин затопал каблуком, отбивая такт.

Но кучер подошел к козлам; видно было, как он берет вожжи и всходит на подножку. Общество вздрогнуло. Мужчины поводили плечами, словно стряхивая ношу. Время опять замедлилось. Все знали, что карета тронется, но в какую секунду? Общество походило на взволнованных детей, перед которыми потрескивает фитиль хлопушки.

Чтобы прервать ожидание и чтобы отъезд мог совершиться сам собой, одна из женщин заговорила.

— Я бы предпочла ехать засветло. Им бы не мешало отправляться часом раньше.

Общество, в эту минуту, существовало по направлению к сказавшей женщине. Но никто не собрался ответить. Все сознавали, что следовало бы добавить слов и что невежливо дать этой речи медленно упасть на пол, подобно пеплу. Каждый некоторое время безуспешно старался подыскать фразу. Старик Годар тоже пытался придумать ответ; но разве он мог о чем-нибудь заговорить, пока не сказал, что у него умер сын? Все с трудом промолчали. Головы отвернулись; у всех стало меньше души, чтобы не так ощущались щекотания, пробегающие по тишине. Но последовал толчок, и общество улыбнулось, чувствуя, что карета трогается.

Вдруг всем стало хорошо; уже не жалели, что дали упасть словам женщины; и она перестала удивляться, что ей не ответили. Общество наслаждалось своим естественным шумом; оно не чувствовало себя ни объединенным, ни придавленным; этот шум служил ему продолжением и защищал его, как руно.

Вокруг кареты, где жило его тело, было покорное пространство, пассивно колеблющийся воздух.

Ехали. Общество было счастливо. Оно никогда ни о чем другом не мечтало, и для него не было большего наслаждения. Оно было создано для того, чтобы двинуться в путь и катиться по дороге. Во время стоянки на улице местечка, оно страдало от невозможности удовлетворить свою природу; теперь оно ликовало, как ребенок, который умеет говорить. Оно никуда не хотело приезжать и боялось остановок; когда лошади замедляли шаг на косогоре и шум стихал, как вода в отставленной от огня кастрюле, оно почти унывало и хотело говорить.

— Каково двум лошадям тащить такую тяжесть!

— Нас шесть человек, и еще один — семь, и еще один — восемь.

— И не только мы! А багаж вы не считаете?

— Кажется, и наверху кто-то есть.

— Наверху? Да, пастух из Малабрэ; недавно, когда пошли шагом, у первых тополей, он вскарабкался через козлы. Он, должно быть, сидит на каком-нибудь ящике или мешке.

Все, улыбаясь, подняли голову к переборчатому потолку; забавно было вдруг узнать, что на досках есть человеческая тяжесть, что среди тюков имеется человек и что об этом никто не знал.

Вот уже двадцать минут, там, где обществу чудился только собственный его шум, пастух думал о чем-то.