Цивилизация. Новая история западного мира - страница 41
Как разрешить этот парадокс? Как могут люди на первый взгляд вполне успешно распоряжаться своей жизнью, пользуясь рассудком и принимая разумные решения, и в то же самое время подчиняться силам рока? Попыткой Софокла ответить на этот вопрос стала неожиданная сценическая трактовка традиционного сюжета об Эдипе. В начале пьесы пророчество, которое было дано оракулом отцу Эдипа, уже исполнилось, но поскольку никто, и меньше всего Эдип, не знает об этом, никто не страдает. Эдип, в блаженном неведении относительно пророчества, счастливо женат на своей матери Иокасте; Иокаста, знающая о пророчестве, отгоняет мысли о нем, говоря, что не верит в подобные вещи.
Трагедия пьесы состоит не в исполнении пророчества Эдипом, а в его собственном открытии правды о своей жизни. Его неотступное стремление к истине о самом себе раз за разом встречает неодобрение окружающих, особенно тех, кто знает эту истину или страшится ее. Однако Эдипа не остановить: «Все я должен знать», – произносит он, и в другом месте, говоря об ужасе, который ему предстоит услышать: «Все ж я слушать должен». Когда истина наконец открывается, его жена и мать Иокаста убивает себя, а сам Эдип выкалывает себе глаза иглой застежки с ее платья. Ослепив себя, чтобы никогда больше не взглянуть в лицо человеку, он покидает Фивы в поисках места, где никогда не услышит человеческого голоса. Причина всего произошедшего – не пророчество, но желание Эдипа изведать истину и то, как он его осуществляет – целенаправленно, целиком полагаясь на собственный ум.
В искаженном современном понимании фигура Эдипа предстает неким чудовищем, мы видим в нем беспомощную марионетку внутренней стихии. Однако подчеркнуто изображая его вменяемым и рассудительным человеком, Софокл показывал своим современникам-афинянам, какая опасность им грозит. Верить в человечество как разумного творца собственной судьбы, понимал Софокл, есть самонадеянное и опасное заблуждение. Иными словами, вершина греческой словесности создавалась как довод против того, в чем, по нашему убеждению, заключался дух ее времени. В «Царе Эдипе» трагедия возвышается над иллюзорной мечтой о торжестве рассудка; напротив, показывает Софокл, рассудок лишь ведет человека обратно к его собственной судьбе.
Замысел и создание новаторской структуры «Царя Эдипа» несомненно не удались бы Софоклу, если бы к тому времени эллины не знали письменного языка. Сложное ремесло греческого трагического театра, искусное распоряжение драматическими и концептуальными элементами представления опиралось на возможность использовать записанный текст. Но кроме главного орудия в руках драматурга, письменный язык стал еще и провозвестником нового образа мыслей. Трагический театр, как показало будущее, явился последним всплеском уходящей в глубь времен традиции эпической поэзии – инструментальное усовершенствование, породившее из устной формы творчества особый устно-письменный сплав, стало также и началом его конца. На фоне возвышения рационализма «Эдип» Софокла звучал как отчаянный крик предостережения. Однако стоило рационализму воцариться в сознании людей, они перестали верить в величественную коллизию воли и предназначения, полагая, что разум позволит человеку распорядиться судьбой самому, – и в этом заключался конец трагического театра как центрального элемента греческой культуры.
Развитие письменности сыграло ключевую роль в этом процессе. Воспринимаемая прежде как попытка, одновременно трагическая и комическая, совладать с судьбой, жизнь, будучи записанной, как бы обретала вид поучительного повествования. По сути дела человек мог отныне воображать себя автором своего жизненного сказания. И если так, то его поступки более не увязывались с судьбой, или предназначением, а становились делом свободного выбора. Как именно вести себя в ситуации такого выбора стало предметом уже не трагедии, а новой области человеческого духовного опыта – нравственной философии.
Несмотря на очевидно неоднозначное отношение трагедии, в лице Софокла, к растущей вере в рассудочную способность человека, мы часто слышим, что другие виды греческого искусства явно свидетельствовали о ее укоренении. Пропорциональное совершенство Парфенона, возрождение реализма в скульптуре и живописи, внимание к человеческим формам приводятся в доказательство ненасытной тяги греческих художников к рационализму. Такому мнению особенно способствовало то, в каком контексте и каком состоянии многие греческие произведения искусства открывались современными европейцами, – это были живописные руины древних храмов, бесцветные и безжизненные, или скульптуры, утратившие свои разукрашенные одеяния, или бледные копии, по которым можно было судить только о форме подлинников, но не о их содержании. Все это, вместе с рационалистическим духом Просвещения, привело к стойкому непониманию греческого искусства. Тем не менее, когда барельефы из Парфенона, вывезенные лордом Элгином, впервые прибыли в Лондон в 1808 году, изумленный английский художник так описывал изображение Тесея: «Каждая телесная форма изменялась от того, находилась ли она в действии или отдыхала… одна сторона спины отличались от другой: первая, начиная от лопатки, тянулась вперед, вторая оттого, что тело опиралось на локоть, сокращалась между позвоночником и прижатой лопаткой, живот же оставался плоским, поскольку внутренности, повинуясь садящемуся движению, вваливались в таз…»