Цветы на болоте - страница 11

стр.

— Лешенька несчастный, больной совсем. Он репку любит, а у вас на огороде плохой человек селитру сыпет, Лешенька наелся, чуть не умер… Ягушка его спасла, только он все равно болеет. Лешенька людей от омутов отгоняет, от трясины плескучей отводит! Как хохотать начнет, так людишки и бегут, того в толк не имут, что не со зла это, а от беды их хранят.

— Улитонька, девчулька моя родненькая! — Мария лаской плавится. — Как ты, маленькая, на снегу-то оказалась? Чего ты ушла-то с болота?

Строго Улита смотрит.

— Я травку заветную пролила… Мне Ягушка говорила — не тронь, не балуй, а я… не послу-у-ша-алась! Теперь по весне кикиморушек меньше бу-у-де-ет!

— Не плачь, кровинушка моя, ластонька ненаглядная… Ничего, бог даст — все образуется! Иди ко мне, иди. Хочешь, сказку тебе скажу, а?

Мария Улитушку прижала, гладит, целует, волосенки нюхает…

— Сказку… — Спирька лоб чешет. — Кто в них нынче верит? Только те, кто их складывает. Людей теперь ничем не удивишь. По Луне ходили, в океаны ныряют, атом, как лучину, щиплют… А чего его расщеплять-то? Хотя, может, и не с нашими мозгами в атом соваться… Машину придумали, в шахматы играет. А на что, а? Вместо шахматной машины лучше бы пенсионерам-старикам молоко в городе бесплатное наладили. На, мол, старина, пей — не хочу от пуза! Раньше против религии шли — это так, я и то в этого, ну, на облаках-то, не верю… А церкви для чего ломать, гады подколодные! Закрашивать их зачем? Роспись-то? Теперь что, теперь за это свободно можно срок схлопотать, потому — народное достояние. Вон наша церковка была расписной от маковки донизу, я еще помню… Нашелся умник, из своих же… В председатели его выбрали, так он велел ее известкой вымазать! Склад сделал.

— Как ты помнить-то можешь? Это в двадцать седьмом было! — Мария от возмущения аж задохнулась, вот враль-то, дьявол, вот брехун!

— Ну не я, так бабка сказывала, отзынь, Мария, не встревай, когда старшие говорят. Так вот чего… Улит, из Москвы бородатый приезжал лет десять назад, по этому делу, по росписи, значит… Так плакал! Портфель кинул, на камень присел и ну рыдать, да в голос! Мы с ним две бутылки выпили… — Спирька осекся, на Марию покосился.

— Вам, чертям, и ведро дай — слупите, — та не преминула заметить.

— Кто это?

— Где, Улит? — Спирька за Улитой к окну. — А… Цыбин, сосед, ну его к свиньям, нехороший он. Безвредный, но… Кто его знает!

— Он страшный! — вскрикнула Улита так, что Спирька с Марией вздрогнули. — Очень… очень! Вижу я! Страшно-о-о!

Закачалась Улита из стороны в сторону, лицо ее задергалось. Обхватила руками колени подогнутые, ссутулилась, волосы по плечам струями текут, а глаза шире и шире. И кажется, нет предела их раскрывающейся безмерности. Безумием и вечностью пахнуло в лица растерянным Марии и Спирьке Тереховым. Закружило в омуте волн бесчисленных, что струились из фиолетовых глаз болотной девчонки… Раздвинулись границы видимого, замерцали в пространстве колючие звезды, и словно из недр Земли вековечной зазвучал прекрасный голос, надрывно зазвучал, на пределе, рождая гулкое, напряженное эхо…

Опрокинулась Улита на спину, тело дугой выгнула, стонет, голову руками сжала от боли невыносимой! А Спирька…

Он не отрываясь смотрел в Улитино лицо, пытаясь вспомнить во что бы то ни стало улыбку! Мертвенную, до боли знакомую, жутковатую улыбку человека, которого он знает! И вскрикнул вдруг, и со стула слетел, схватил Улиту за крохотные плечи. Он вспомнил!

На лице болотной девочки, кикиморы сказочной, — стыла улыбка Демида Цыбина. Демида, убивающего корову…

Потом Мария Улиту спать уложила. Полушубком прикрыла, погладила и слова хорошие пошептала. И сами легли, не разговаривая, не тревожа то странное состояние сопричастности чему-то неведомому, прекрасному, сказочному и опасному одновременно…

Тайна ходила по их темной избе, заглядывала в укромные углы, наполняла сердца тревогой, ожиданием… И ответственностью родительской.

Сопело на печи, вскрикивало во сне «чудо-юдо» болотное, кикиморушка большеглазая, дитенышка ненаглядная.

Кот Филимон на лавке сидел, ушами тишину подстригал, на составные части каждый шорох раскладывал. И Гоша, волкодав грубый, тоже у крыльца притаился, тяжелую башку на лапы положил — мало ли что.