Далекая звезда - страница 8

стр.

2

В те дни, когда шли на дно последние спасательные шлюпки Народного единства, я попал в тюрьму. Обстоятельства моего ареста банальны, если не гротескны, но сам факт того, что я оказался именно там, а не на улице или в кафе, и не сидел закрывшись у себя в комнате, не желая вставать с постели (что было бы наиболее вероятно), позволил мне присутствовать на первом поэтическом представлении Карлоса Видера, хотя тогда я еще не знал, кто такой Карлос Видер, как не знал и того, какая судьба постигла сестер Гармендия.

Это произошло вечером – Видер любил сумерки. Мы, заключенные Центра «Ла Пенья», всего около шестидесяти человек, спасались от скуки, играя в шахматы или просто болтая, сидя во дворе пересыльной тюрьмы в окрестностях Консепсьона неподалеку от Талькауано.

По небу, еще полчаса тому назад совершенно безоблачному, полетели на восток лоскуты облаков – странной формы, похожие на булавки или сигареты. Поначалу, проплывая над побережьем, они были черно-белыми, потом заворачивали в сторону города и розовели и, наконец, поднимаясь вдоль реки, меняли цвет на блестящую киноварь.

Уж не знаю почему, но в тот момент мне казалось, что я был единственным заключенным, смотревшим на небо. Возможно, потому, что мне было девятнадцать.

Из-за облаков медленно показался самолет. Сначала это было пятнышко размером с комара. Я прикинул, что после облета побережья он возвращался на находившуюся неподалеку воздушную базу. Потихоньку, но как-то очень легко, без усилий, будто планируя в воздухе, он приближался к городу, плутая меж цилиндрических облаков, зависших высоко-высоко, и игловидных туч, мчавшихся вслед за ветром, почти касаясь крыш.

Казалось, самолет летел так же медленно, как тучи, но я быстро понял, что это всего лишь оптический эффект. С шумом, напоминающим шум сломанной стиральной машины, он пролетел над Центром «Ла Пенья». Я сумел различить фигуру пилота, и на мгновение мне показалось, что он поднял руку и попрощался с нами. Потом самолет задрал морду, набрал высоту – и вот уже он летит над центром Консепсьона.

И там, на высоте он начал писать на небосводе свою поэму. Вначале я подумал, что летчик сошел с ума, и нисколько не удивился. Сумасшествие не было чем-то исключительным в те дни. Я думал, что он кружит в воздухе, ослепленный отчаянием, и вот-вот бросится с высоты на какую-нибудь площадь или здание – и разобьется вдребезги. Но в следующую минуту, будто порожденные самими небесами, на небосводе возникли буквы. Буквы, четко выведенные серо-черным дымом на огромном экране розовато-синего неба, при взгляде на которые глаза смотрящего словно превращались в льдинки. IN PRINCIPIO… CREAVIT DEUS… CGELUM ET TERRAM,[12] -прочел я как во сне. У меня создалось впечатление – или возникла надежда, – что это всего лишь рекламная кампания. Я засмеялся. А самолет возвращался в нашу сторону, на запад, и опять принялся вилять из стороны в сторону и сделал еще один заход. На сей раз строка была гораздо длиннее и протянулась до южных окраин города. TERRA AUTEM ERAT INANIS… ET VACUA… ET TENEBRAE ERANT… SUPER FACIEM ABYSSI… ET SPIRITUS DEI… FEREBATUR SUPER AQUAS…[13]

На мгновение показалось, что самолет скрылся на горизонте, улетел в сторону Кордильера-де-ла-Косты или Кордильера-де-лос-Андес, клянусь, не знаю, куда именно, куда-то на юг, в сторону лесов, но потом возвратился.

Теперь уже почти все в Центре «Ла Пенья» смотрели на небо.

Один из заключенных по имени Норберто, потихоньку терявший рассудок (по крайней мере, такой диагноз ему поставил другой заключенный, психиатр-социалист, которого позже, как я слышал, расстреляли в полном рассудке и твердой памяти), попытался взобраться на ограду, отделявшую двор, где содержались мужчины, от двора, где были женщины, и закричал: «это «Мессершмит-109», истребитель «мессершмит» из люфтваффе, лучший истребитель 1940 года». Я внимательно посмотрел на него, потом на остальных заключенных, и мне показалось, что все они погружены в прозрачный серый мрак, будто бы Центр «Ла Пенья» растворился во времени.

У дверей в спортивный зал, на полу которого мы спали по ночам, двое тюремщиков перестали болтать и уставились на небо. Все заключенные стоя смотрели туда же, побросав свои шахматы, забыв подсчитывать, сколько дней им осталось сидеть за решеткой, отложив на потом дружескую исповедь. Сумасшедший Норберто хохотал, по-обезьяньи уцепившись за ограду, и говорил, что вернулись времена Второй мировой войны и ошибаются те, кто думает, что это Третья, – нет, это именно Вторая, она вернулась, вернулась, вернулась… Нам, чилийцам, повезло, мы благословенный народ, мы приветствуем ее, говорим «добро пожаловать», – твердил он, и белая, очень белая на контрастном сером фоне слюна летела ему на подбородок, стекала на воротничок рубашки, расплываясь большим мокрым пятном на груди.