Дальние снега - страница 67
Восемнадцатилетняя Маквала — внучка садовника Малхаза — рано лишилась родителей и была в доме Чавчавадзе скорее доверенной Нины, чем служанкой. Имя Маквала[10] как нельзя лучше подходило ей: «терпкие» глаза казались омытыми дождем ягодами ежевики. Смугловатое лицо с темным пушком над верхней губой было всегда жизнерадостным, улыбчивым. Тонкие губы легко приоткрывали крупные белоснежные зубы.
Нина обучила девушку грамоте, и, обладая превосходной памятью, та легко заучивала отрывки из «Витязя в тигровой шкуре», стихи Нининого отца, с жаром декламировала их, наигрывая на чонгури.
Маквала отличалась покладистым, веселым нравом. Прасковья Николаевна без опаски вводила девушку в круг своих детей, хотя ее немного смущала суеверность Маквалы. Девушка искренне верила, что кровью летучей мыши можно свести веснушки с лица, что если по рукаву ползет червяк — это значит, он измеряет, сколько аршин материи надо заготовить для нового платья. Чтобы приручить кошку, Маквала выстригла ей на лбу клок шерсти и, поставив перед кошкой зеркало, трижды сказала ей:
— Это твой дом!
Нина нашла Маквалу в винограднике — та помогала деду.
На Маквале — шаровары, расшитые у щиколоток, платье с длинным поясом, с крючками-застежками впереди. На ногах — мягкие коши. Чутко подрагивают четыре темные косички — две впереди и две сзади.
— Доброе утро, дедушка Малхаз! — приветливо сказала Нина.
— Самое доброе.
Малхазу, наверно, лет под сто. Он хорошо помнит кровавые набеги персов, не прочь рассказать Нине о том, как был садовником у ее дедушки Гарсевана — посла грузинского царя Ираклия II в Петербурге, как хоронил он своего господина в Александро-Невской лавре.
— Я в полдень приду, напишу письмо твоему брату, — обещает Нина старику.
— Спасибо, госпожа, что помнишь, — благодарно посмотрел Малхаз, разминая уставшие пальцы. Волосы на них походили на мазки сажи.
К Нине подскочила Маквала.
— О-о-о! Пришла! — ухватив за руку, повлекла ее в дальний угол сада, в самые густые заросли его.
Маквала первой в доме заметила истинные чувства Нины к «дяде Сандру», как в детстве называла Нина Грибоедова. Живые глаза Маквалы мгновенно отмечали и легкий румянец, каким покрывались щеки Нины, когда в доме появлялся Грибоедов, и то, как зачарованно слушала Нина рассказы отца о Грибоедове.
Нина еще не отдавала себе отчета в зарождающемся чувстве, а Маквала уже в прошлом году как-то вечером прошептала:
— Любишь?
Из-за темноты она не могла видеть, как до слез покраснела Нина. Маквала уверенно сказала немного хрипловатым голосом:
— Любовь, как мускус, — не спрячешь!
Сейчас, в дальнем углу сада, забравшись в пещеру из плюща, вход в которую был скрыт темно-зелеными копенками самшита, Маквала, жарко дыша в ухо Нины, допытывалась:
— Ты его не боишься, госпожа? Он уй какой умный!..
Ну, это Маквала только сболтнула насчет страха. Ей и самой Грибоедов очень нравился. Такой простой. Спрашивал ее: «Ну, как, Ежевичка, я играю на чонгури?»
— Что ты! — тихо ответила Нина, и непонятная тревога, в последнее время все чаще овладевающая ею, сжала сердце: — Что ты, он никогда не показывает своего превосходства. Только ему, наверно, совсем неинтересно с девчонкой…
Маквала вдруг спохватилась, что ей надо помогать Соломэ, и умчалась в дом. Нина же еще долго сидела на каменной скамейке под платаном.
Свешивала в воду около моста свои пряди ива, отливали лаком листья магнолии. Широкий коридор из переплетенных виноградных лоз упирался в поляну, и лишь кое-где сверху тонкими нитями прорывались к земле солнечные лучи.
Да, Маквала права. Каждый раз, когда Нина думала теперь об Александре Сергеевиче, сладкий холодок проникал в ее сердце.
Грибоедов был уже дней десять в городе, ежедневно приходил к Прасковье Николаевне, и всякий раз Нина трепетно ждала его прихода.
Ей нравилось в нем все: мягкие волосы над выпуклым лбом, крутой подбородок, крупные (словно бы немного подвернутые вперед) уши, широкие брови под стеклами очков в тонкой оправе. Особенно же любила Нина его глаза. Они все видели, всему давали мгновенную и точную оценку. Трудно было назвать их цвет: они темнели, если Александр Сергеевич сердился, становились светлыми в радости и веселье, в них прыгали чертики, когда Грибоедов, надев красную турецкую феску и белый халат, отплясывал с детьми какой-то дикий танец или вместе с Давидом гонял кнутом волчок, сделанный из кокосового ореха. Иногда глаза его затуманивались — вроде бы и здесь человек, и очень далеко: видит что-то свое, а потом возвращается из этой дали, немного смущенный невольной отлучкой.