Дамасские ворота - страница 53
— Поспи еще. Поспи.
Прежде чем повернуться на бок, он прошептал, как ей послышалось: «Кундри». Она должна спросить, правильно ли поняла его, помнит ли он, что сказал.
— Это ты обо мне, Бергер? Я — Кундри?
Если так, то они как Кундри и Амфортас[130], подумала она. Надо же! Насколько же под оболочкой суфия в нем жив немец! Мысль, что она как Кундри, заставила ее вспомнить Страстную пятницу, Линкольн-центр. На спектакль тогда ее пригласил один швед, редактор, алкоголик и бывший маоист. За дирижерским пультом стоял Джеймс Ливайн[131]. Швед то засыпал, то, просыпаясь, плакал. Он явно позабыл заветы председателя Мао и превратился в допотопное чудище — ожившего, хлюпающего носом вагнерианца.
Она укрыла Бергеру плечи лоскутным одеялом и коснулась одеяла лбом. От него пахло, как от однажды виденной ею дворняги, которую забила камнями ребятня в Иерихоне.
— Я — Кундри, Бергер? Moi?[132]
Она тихонько рассмеялась. Кундри! Заперла двери и сняла джелабу, платье, в котором выступала, и украшения. Затем посмотрела на Старый город и прошептала имя далекого Бога — имя, что возглашалось городу, — закрыла ставни и легла спать.
13
Лукас подобрал ее у Дамасских ворот среди послеполуденной городской суеты. Пока он дожидался, таксисты постоянно требовали, чтобы он убрал свою машину.
— Хотя бы позавтракала? — спросил он.
— Выпила кофе. Горячий и сладкий. Отлично взбодрилась. А ты как?
— Нормально. Только голова трещит с похмелья.
— Бедолага. Впрочем, я не удивляюсь. Бог знает что у Стэнли в тех бутылках.
Он снова сказал, что ему очень понравилось, как она пела. Сония отмахнулась от его комплиментов.
— Так каково, — спросил он, когда они мчались на север по прибрежному шоссе, — быть последовательницей суфизма в Иерусалиме?
— В Иерусалиме мало настоящих суфиев. Несколько бекташей живут в секторе, — ответила она, а еще рассказала об Абдулле Уолтере и о Тарике Бергере.
Они свернули на дорогу, ведущую вглубь страны вдоль трехуровневого нагромождения Хайфы, среди холмов, засаженных молодым лесом. Время от времени они проезжали развалины арабских деревень. Попадались новые городки с высокими десятиэтажными домами и центральной площадью, окруженной современными сводчатыми строениями. Некоторые площади были украшены декоративными деревьями, увитыми гирляндами ламп.
— Тогда зачем жить в Иерусалиме? — спросил он.
— Затем, что это святой город, — сказала она, и он подумал, что она шутит. — И мне позволено там жить. Но если бы Бергер жил в Цюрихе или еще где, я поехала бы и туда.
— Это слишком дорого. Что привело тебя к суфизму?
— Страх, — ответила она. — Ярость. Вот что.
— Страх и ярость, — сказал Лукас, — это мне знакомо.
Чуть погодя она сказала:
— Ты наполовину в этом, наполовину вне, я права?
— В чем?
Она промолчала.
— Ты чувствуешь то же самое? — спросил он.
— Я чувствую себя вдвойне внутри, — сказала она. — Гордой и прямодушной. Все это несу в себе.
Ему это понравилось, и он рассмеялся:
— Всем надо быть такими, как ты.
— Неужели? — холодно сказала она. — Как я? Ну и ну!
— Ладно тебе, ты знаешь, о чем я.
Скоро дорога пошла на подъем. Пейзаж делили ограды кибуцев. Пространство ширилось. Час спустя дорога поднялась к вершинам высоких холмов, поросших молодыми кедрами. Вдалеке виднелись пики гор, и небо казалось выше и голубее, чем на побережье. Над головой тянулись перистые облака.
— Красиво, — сказал Лукас. — Никогда здесь не был.
— Да. Галилея красива.
Он спросил о ее подругах-европейках, и она объяснила, что всех этих женщин знает по работе в ооновских фондах в Судане, Сомали и секторе Газа.
— Я окончила квакерскую школу, — сказала она. — Так что после колледжа пошла работать в Комитет квакеров[133]. Затем десять лет жила на Кубе.
— И каково там было?
— Я жила в деревне. Там было хорошо. Люди простые, дружные и трудолюбивые.
Она сказала это с такой серьезностью, что Лукасу на мгновение страшно захотелось пожить подобной жизнью.
— Тогда почему уехала оттуда?
Она пожала плечами, не желая пускаться в объяснения. А поскольку он решил, что хочет понравиться ей, не стоило быть настырным. Но какая-то причина тут явно была.