День милосердия - страница 63
Людям раздать наметил кое-какой инструмент: Карпенке Алексею Ивановичу, к примеру, пойдут скребки, скобели, мялки-каталки, растяжные доски с крючками и прочая скорняжная мелочь — пригодится дружку для выделки шкур. Сам-то, поди, уже отвыделывал свое — какая в городе выделка? Почему именно Карпенке хорошо отдать причиндалы? Потому что тот намекал не раз, хочет, а во-вторых, если Тошка зафырчит насчет того, чтобы Жулана увезти в город, пусть для Карпенки будет нагрузка: причиндалы и собака. Берешь причиндалы, бери и собаку. А что? Не бросать же пса на зиму глядя. Карпенко возьмет, проследит, мужик он добрый, не склотчатый. Собаке жить-то всего ничего осталось, год-два, не более, уже и не бегает почти, ест мало: раз в день мисочку мешанины — вся и еда.
Стол, кровать, комод, стулья, зеркало — или оставить Кобызевым, вместе с домом, или, если не потребуется им, отдать Бутовым, соседям — пусть пользуются на здоровье, хорошие люди.
Перебирая в мыслях вещи, старик видел каждую не отдельно саму по себе, а в приложении к Трене. Например, самовар: не сам по себе самовар, а Трена с кипящим самоваром в руках — несет со двора, лицо раскраснелось от огня, отвернуто вбок от пара и дыма, ступает мелкими шажками, пробуя ногой дорогу, скоро ли приступочка крыльца… Или, скажем, икона: не просто икона в углу, а Тренушкины ахи-вздохи — опять забыла про деву Марию, засветить перед ней огонек, и вот, полная вины и раскаяния, карабкается на стол, бережно снимает тряпкой тенеты в углу, обметает и икону, подливает масла в лампадку, чиркает спичкой… Или зеркало: приберется, бывало, после ужина, сядет перед зеркалом у комода, расчешет седые свои тонкие волосы, скрутит их клубком на затылке, скажет с усмешечкой: «Ну, Трофимушка, живем мы с тобой как короли датские». А он сидит за столом, покуривает, отвечает ей в лад: «Короли датские — папирёски гадские».
Все распределил в мыслях старик и лишь на рассвете подремал чуток под чаканье ходиков и храп сына, пока не спели петухи утреннюю песню третий раз. Проснулся Анатолий, поднялся и старик — растопил печь, заварил для бодрости чайку.
Сразу после чаю, осмотрев матицу, пройдясь по половицам, Анатолий взялся отбирать вещи для упаковки чемоданов. Старик помогал ему, вынимал из ящиков комода залежалые свои рубашки, штопаные носки, исподнее белье. Анатолий поторапливал, складывал вещи кое-как, комом, дескать, потом разберемся. Увидев, что старик тащит из сеней самовар, он выставил перед собой скрещенные руки, замотал головой:
— Батя, я не грузовик металлолом везти в город.
Он выдернул самовар из рук оторопевшего старика и небрежно бросил в сени, в угол, где сложены были дрова.
— Шкурки давай и все эти твои скобели-бобели, — распорядился он.
Старик потоптался в нерешительности, размышляя, вступаться за самовар или пусть его, может, прав сын: куда тащить бесполезную вещь за три с лишним сотни километров…
— Батя, шустрее! — подхлестнул Анатолий, переходя к сундуку. — Время, время.
Старик вспомнил про скорняжные причиндалы — ведь собирался отдать Алексею Ивановичу Карпенке вместе с собакой.
— Слышь, Тоха, Жулана-то надо было взять, — неуверенно сказал он. — Пес-то добрый.
Анатолий, склонившийся над сундуком и ворошивший сложенные там вещи, распрямился.
— Чего? Пса? В город?
— Ну. Пес-то добрый еще. Глядишь, на охоту соберешься — белку стережет и по колонку ходит. Такой пес, говорить не надо — сам все понимает. А чего? Ты шкуры добываешь, я — выделкой займусь, вот и пойдет у нас дело-работа.
Старик загорелся от внезапно пришедшей мысли — и как это раньше не додумался?
Анатолий закурил и, указав дымящейся сигаретой на лавку, сказал:
— Сядь, батя, прижмись. Ты, видно, совсем у меня не шурупишь. Вот скажи, куда ты собрался? В город или в соседнюю Мамонтовку? Ну, ну, скажи.
Старик, усевшийся на лавку, тряхнул головой:
— В город!
— Правильно, молодец, пять. В город мы едем, батя, в город. А в городе и без собаки радостей хоть отбавляй, — Анатолий резанул ребром ладони по горлу: — Во! Где он у тебя жить будет? В комнате, где двое пацанов? На кухне? В подъезде?