День открытых обложек - страница 53

стр.

«Что не едешь, что не жалуешь ко мне, без тебя, мой друг, постеля холодна...»

Тося служит на почте, принимает телеграммы по телефону: «Сердечно поздравляем...»‚ «Любим, целуем...»‚ «Счастья‚ здоровья‚ успехов...», и после смены такое ощущение, как съела в одиночку огромный кремовый торт.

Является порой техник по аппаратуре‚ обремененный детьми. Полбутылки белой‚ огурчики‚ ветчинка‚ чай с черешневым вареньем, от которого он употевает. На полчаса запирает комнату‚ провожает потом до метро. Техник едет к семье‚ Тося возвращается назад.

А назавтра: «Ласточка моя...»‚ «Жду – не дождусь...»‚ «Тоскую по тебе‚ ненаглядная...»

– Ах, Кудряшова, Кудряшова, что же с тобой будет?..

Мой нетерпеливый друг вострит глаз:

– Вы Кудряшова?

Губы припухлые. Глаза синие. Коса венцом. Щека кулаком подперта.

– Стала бы Кудряшова, кабы Кудряшов посватал.

Автору пора вмешаться, на то он и автор.

– Вот, – советую другу. – Шанс тебе. Не упусти.

– А почему я? – спрашивает подозрительно: не впихивают ли ему негодный товар, гнилье-отходы?

– Ты у нас озабоченный. Тебе первому.

Подумал.

– А ну покажись.

Стоит у костра, себя показывает. Полный у нее порядок на всех фронтах.

– Приняла бы. Набанила поначалу. В постель уложила...

Мой друг заерзал в сомнениях:

– Да нам не с руки.

– Всем не с руки, – вздыхает. – А годы уходят...

И в плач.

Тихой слезой.

Лицо бледное. Глаза красные. Нос запухший. Губа дрожит.

– Ах, Патрикеева, Патрикеева, до смерти тебе смерть…

Ей бы приткнуться хоть к кому, получшеть заметно, захохотать по-девчоночьи, чтоб синева в глазах – бездна шалая, коса трепаная, кофта продувная, губа вспухшая, зацелованная. Сесть с милым в машину, хоть с Кудряшовым, хоть с Патрикеевым, похмельной, ликующей, времечко свое нагоном нагнать, и машина вприсядку по проселку.

Мой друг потупляет взор, женские томления ему нестерпимы.

– Чтоб ты знал… Чтобы все знали! Я к ней, может, в гости приеду. Переписываться, может, буду…


Стон прошел над водой.

Долгий, предолгий выдох.

Жалобный и манящий, нескончаемым журавлиным клином.

Луна сунулась над верхушками сосен, дорожку проложила по озеру, и на том ее берегу руки простертые, стоны призывные: приходи и бери.

Мой невозможный друг полыхнул огнем:

– Зовут... Меня!

Полез было с косогора.

– Не пущу. Утонешь!

– Да я вплавь... Я мигом...

Смешок понизу.

Тоненький, тоненький.

– Поплыви, поплыви давай... Скажи прежде, кого поминать.

Глядим: что-то забелелось в воде, в полосе лунной, заполоскалось у берега.

Забоялись, затихли на тропе.

– Русалка, – говорит мой друг.

– Да она в одежде.

– Значит, утопленница.

Поднимается снизу, на ногу легка. Рубаха мокрая, длинная, облепила-пропечатала. Стоит перед нами, глядит жгуче, смаргивает редко. Грудь пышная, стан гибкий, талия тонкая, лицо бледное, волосы ручьем до поясницы: красы и соблазна невозможного.

– Куда собрались?

– Туда, – отвечает мой друг, – где нет нас.

– Эва, – говорит, – далёконько.

А он уж поплыл от видимых прелестей, бурно взыграл чувствами, забормотал в озарении:

– Русалка. Она же купалка. Водит хороводы, плетет венки, играет пылью. Средство от нее – полынь.

– Я не русалка. Но идет к тому.

– Темните, гражданочка.

– Темню, гражданин.

Стон прошел над водой, яростный и призывный.

Озеро зыбью поморщилось.

Клики проявились отдельные.

– Она поор-ченая... Мы жа... не в пример... лууучша...

– Бабы, – объясняет. – С текстильной фабрики. Безмужичье у них, вот и зазывают. Вася-биток, и тот опасается. Теперь долго не утихнут, вас учуяли.

И пошагала проворно.

Друг за ней, за белой ее рубахой, которая мелькает проворно, заманивая без возврата. Через кусты колючие и сучки цеплючие, через стебли мясистые и буреломы непролазные, через гниль заваленных стволов, хруст сухого валежника – и нет ее.

– Гражданочка! – кричит вослед. – Не насмотрелись, адресами не обменялись…

Валится на траву, слезливый от наплыва чувств:

– Меня. Никто. Не любит. Никто-никто. Одного меня.

– Ошибаешься, – говорю. – Тебя все любят. Все-все.

– Нет. Я знаю. Всех любят, а меня нет.

– Любят, – настаиваю. – Тебя любят, даже чересчур.

– Чересчур! – обижается. – Всех сколько влезет, одного меня чересчур! И хорошо. И пускай. Меня не должны любить.