День открытых обложек - страница 57
Это был необыкновенный город.
Город, в котором жили везде.
Жили в подвалах, в зябком, сыром полумраке, проглаживая каленым утюгом влажные простыни. Жили в кладовках без окон, с открытой наружу дверью, чтобы не задохнуться. В музейных особняках, разгороженных на клетушки с хитрыми фигурными углами. В купеческих лабазах с метровыми стенами, выставив наружу трубу от самодельной печки. В старинных церквах, замазав масляной краской прозрачные фрески. Жили в гостиницах, по семье на номер, и керосиновый чад стлался по зеркальным коридорам, с этажа на этаж. В проходных комнатах с чужими людьми. В подъездах, выгородив угол под лестницей, в подворотнях, утеплив каморки для хранения совков и лопат, на запасных путях в отживших железнодорожных вагонах, в доходных домах и бывших домах терпимости, в пристройках для челяди и конюшнях вместо лошадей. Жили там, где можно жить. Жили там, где жить нельзя. Жили везде, где находили крышу. Об отдельной квартире даже не мечтали. В отдельных квартирах обитали боги, дьяволы и принцы крови.
Это был подозрительный город.
Город, который не любил пришельцев.
Он щурился с опаской в окружающую темноту, выглядывая нежелательный люд, пытаясь высветить его линялыми абажурами, скудным уличным освещением, редкими неприхотливыми вывесками «Мясо», «Овощи», «Капремонт», «Индпошив», «Агитпункт». Город безумно боялся посторонних, которые набегут отовсюду, увеличат и без того немыслимую скученность, а потому установил хитрые правила, затрудняя въезд, ограничивая проживание, запрещая ночевку без ведома властей. Город отторгал чужака яростно, беспощадно, и тот с трудом вживался в него, надолго оставаясь пришлым. Он для города, и город для него.
На окраине понаставили высоченные дома полукружием, взгромоздили на крышах фигуры – то ли нимфы, то ли рабочий с колхозницей, которые встали на страже, выглядывая с высоты возможные набеги нежелательных пришельцев. Чтобы не прорвались, не просочились, не пролезли ненароком. Потому и называлось то место – застава.
А там, в опасливых для города просторах, запрятались деревни, избы, скотные дворы, люди, лошади, коровы с боталами – за горизонт. Топили печи, жгли костры, пахали землю, пасли скот, сидели на завалинках и играли на гармошках, пили, пели, рожали, самые ловкие проникали за заставу…
– Ланя, – попросила, когда женихались. – Свози меня, Ланя, в город.
Он и повез.
Пешком. На попутке. Опять пешком.
В тир сходили, в кино и буфет.
В кино перекрыли экран широкими спинами, и достался им кусочек заграничной услады, с верхнего угла: не разгляди-поймешь. Кого-то любили с музыкой, плясками, с бокальным перезвоном, а кого – не видно.
– Девка, – сказали сзади. – Не стеклянная. Осядь давай.
Она и осела за спины. До конца сеанса.
В тире хозяйничал за прилавком недобрый однорукий солдат в долгополой шинели. Взяла ружье-малопульку, приложилась щекой к случайному месту, выпалила непонятно куда.
– Деревня, – сказал солдат. – За грош хочешь глаз мне выщелкнуть? Поди вон!
И они пошли в буфет.
Взяли хлеба, винегрет со свеклой, морс из клюквы – запить, по лоснящейся сардельке в непробиваемой кожуре.
Оглядела ее, ткнула несильно вилкой: сарделька скакнула с тарелки на стол. Воротила на место, ткнула посильнее: та опять скакнула, боком проехалась по клеенке.
Хмыкнули за столами, фыркнула буфетчица, хохотнул мальчонка.
– Дай я, – сказал Ланя и ткнул своей вилкой.
Сарделька скакнула в открытое окно, и они пошагали прочь под общий обидный гогот, не доев винегрета с хлебом, не запив морсом из клюквы.
Больше она в город не просилась, сарделек в жизни не видела.
Распахнуты все обложки…
…герои вырвались из узилищ, чтобы заново ощутить, как слово наливается каплей из-под крана, строка – бороздой по листу – вбирает тоску или проблеск удачи, которой не дождаться.
Висел портрет в избе: лик чистый, овал нежный, благородство с пригожеством, и взгляд изнутри – душа наружу просится.
– Умерла, – сказал дед, – я ее к стенке отворотил. Чтоб не глядела...
Заплакал текучей слезой.
Быстренько раскрыли рюкзак, водочку откупорили, хлебца порезали, выставили на стол угощение.