День писателя - страница 54
Другое дело! Этот Авдеенко писал лучше Толстого. Конечно, объяснял сам себе Везувий, жизнь идет вперед, Толстой устарел, и каждый писатель, родившийся после Толстого, тем более, современный писатель, писал все лучше и лучше.
Но этот вывод каким-то образом развеялся, когда Везувий принялся за Конан Дойля. Значит, и тогда писали интересно?!
Мучительны были возвращения домой.
— Вон, щей похлебай, — говорила, зевая, мать.
Везувий хлебал и сразу же уходил до позднего вечера, чтобы вернуться переночевать.
То у Гусева посидит, пластинки послушает, то на танцы сходит, то в кино, то на свидание.
У метро, под часами, ждет какую-нибудь Веру-Зину-Нину, подцепленную на танцверанде, потискает ее в подъезде, побродит по улице, а тяги к ней как не было, так и нет.
Но Везувий знал, что найдет свою избранную, где-то она даже живет, учится или работает, такая красивая, как Любовь Орлова.
Весна наступала восьмого марта, хотя еще лежал снег, было холодно, но по всему чувствовалось, что наступала весна. Главное, день был солнечным, и на солнце снег подтаивал, кое-где бежали ручейки, цыганки продавали мимозу, и вот в этих-то желтеньких, как цыплята, веточках заключалась для Везувия весна. Он покупал эти веточки, бежал на свидание, поскальзывался, падал, потому что был слегка выпивши, смеялся своему падению, и душу распирала какая-то томительная радость предвкушения чего-то необыкновенного, волнительного, еще небывшего.
Компания была веселая, накануне скидывались по десятке, закупали выпивку и все такое, магнитофон гремел, от девушек пахло ландышами…
Везувий сидел за столом, стеснялся самого себя, краснел, когда к нему обращалась его Оля-Лена-Таня, подозревал друзей в том, что вот-вот они выдадут его сокровенную тайну и ляпнут при всех его фамилию: «Лизоблюдов». Но ребята как бы понимали это и фамилию его не называли.
После нескольких рюмок горькой стеснение проходило, Везувий обнимал свою Оксану-Марину-Светлану, трогал ее грудь, полновесную, иную Везувий не любил, твистовал со свистом вместе со своей подружкой, затем наступала ночь и связанная с ней в сознании Везувия «семейная жизнь» с Катей — Полей — Надеждой, которая была, как правило, лет на десять старше Везувия, но ему никто и не давал его пятнадцати, ибо выглядел он на все двадцать пять, брился как взрослый, одним словом.
А первого мая было еще лучше! Тут уж весна вовсю буйствовала и Везувий буйствовал, как майский кот.
Отец, Иван Степанович, совсем чокнулся, когда Везувии ужаснулся на входной двери никелированной табличке, как у какого-нибудь профессора, на которой было выгравировано: «Лизоблюдов Иван Степанович». Везувий успокаивал себя тем, что отец ничего не слышит, не понимает всего издевательства своей фамилии.
Пустой звук, символ.
Чужое, чужое, все чужое кругом.
А хотелось Везувию красоты, хотя бы такой, какую дарила ему сирень. Он упивался этой сиренью, ломал охапки и нес ее, нес куда-то на рассвете, шел куда-то, не разбирая дороги, пьяненький, налюбившийся, вдохновенный, и спать не хотелось с этой сиренью, и обнимал он букет, как свою избранницу, которую пока не нашел, и всею грудью вдыхал рассветную прохладу и впивался взглядом в первые великолепные солнечные лучи, и новостройки радовали его, эти белоснежные дома, в которых и он собирался когда-нибудь поселиться, и там поставить букет сирени в хрустальную вазу…
Нужно было получать паспорт. Везувий долго ходил по улицам и видел себя на четвереньках лижущим блюда, как собака. Мысль вспышкой озарила. Через час он был в загсе. К осени он был «Миронов».
Дверь открыл сам Юрик, повзрослевший и по-прежнему меланхоличный. Задумчиво взглянул на улыбающегося Везувия и нехотя впустил в квартиру. Везувий прошел с ним в террариум-ную комнату. Зеленоватый свет, лианы за стеклом и жаба, правда, без короны, видимо, другая, на месте.
— А я теперь Миронов! — наконец-то не выдержал Везувий.
Юрик кисло улыбнулся и сказал:
— Что-то ты не очень похож на Миронова… Везущий Вия не может быть мирным… Блюда лизать везущему Вия… — забормотал Юрик, но не договорил, потому что в долю секунды его щуплое тело воспарило над полом — голова вонзилась в стекло террариума — и со звоном и грохотом распласталось на паркете. Из виска торчал острый треугольник стекла, по которому струилась густая кровь.