День поминовения - страница 9
— Bier, пива, — попросил негр.
— Ладно, ладно.
Артур уже раньше замечал, что если в те дни, когда он выпадает в другое измерение, случается что-нибудь необычное, то он способен размышлять об этом только тривиальным образом, произнося про себя избитые истины, которые могли бы прийти в голову любому другому, — например, что это большое тяжелое тело, привалившееся к его груди, когда-то было ребенком в африканской стране или, Бог его знает, в Америке, — банальности, ничего не дающие ни уму, ни сердцу. Лучше всего было бы, наверное, оставить его здесь умирать в снегу. Говорят, человек при этом ничего не замечает. А так эта полная благих намерений активистка поволочет его куда-нибудь в ночлежку и сунет там под душ.
Негр на снегу — чем не сюжет для Каспара Давида Фридриха? На всех его картинах зияет бездна, которая приобрела очертания позднее, чем все остальное, потому что художник просто не знал, как ее передать. Так что приходилось довольствоваться причудливыми крестами на горных вершинах или развалившимися монастырскими стенами, монахами, превратившимися в летучих мышей — ангелов разрушения. Артур услышал приближающуюся сирену, затем звук смолк. Сквозь снег он увидел машину с синей мигалкой.
— Сюда, сюда! — прокричала женщина в шляпке. Он с трудом поднялся на ноги. Двое мужчин, идущих к нему сквозь вьюгу, были похожи на солдат, так что ему пора было отсюда убираться. Стаканчик рома на углу, а потом на Голгофу, в Альпы. Тот, у кого нет дел, должен строго следовать своим намерениям. Он снова представил себе картину Фридриха. Двусмысленность искусства в том, что оно открывает взору пропасть и одновременно набрасывает на нее видимость порядка.
Он шел в сторону Шиллерштрассе. На свете есть всего два города, по которым надо ходить только пешком: Париж и Берлин. Впрочем, это неправда. Он всю жизнь всюду ходил пешком, но в Париже и Берлине как-то по-особому. Может быть, размышлял он, дело в том, что оба города разрезаны надвое, так что пешая прогулка превращается в путешествие, в паломничество. У Сены ощущение разреза сглаживают мосты, но все равно сохраняется сознание того, что ты попадаешь в другой мир, что ты пересекаешь какую-то границу, так что хочется не уходить лишний раз со своего берега и по возможности оставаться, как и большинство парижан, на собственной территории. А вот в Берлине иначе. Город многое пережил, и следы этого заметны до сих пор. Когда идешь из одной части города в другую, пересекаешь странный послеоперационный рубец, шрам, который нескоро исчезнет. Здесь город разрезан надвое не водной стихией, а той незавершенной разновидностью истории, которую называют словом «политика» до тех пор, пока краска не высохнет полностью. Чуткий человек ощущает эту зарубцевавшуюся рану почти физически.
Он подошел к бескрайней равнине площади Эрнста Ройтера, увидел, что высокие металлические фонари на Бисмаркштрассе («Единственное, что осталось от Шпеера»,[5] — произнес голос Виктора) ярко горят среди вьюги, отбрасывая золотистый отсвет на стремительно мчащиеся вихри снега. Сколько же лет назад он впервые приехал в Берлин? Он был тогда стажером в съемочной группе Нидерландского телевидения, которая готовила репортаж о каком-то съезде в Восточном Берлине. Теперь это даже трудно объяснить. Кто не испытал этого на себе, тот никогда не поймет, тому же, кто испытал, не захочется вспоминать. В истории такое бывает — годы, вместившие в себя бешеный хоровод событий, где страница 398 ничего не помнит о странице 395, а реальность двух-трехлетней давности кажется скорее нелепой, чем драматичной. Но он все помнил, это леденящее чувство, эту угрозу. Он тихонечко стоял вместе со всеми на деревянных подмостках, с которых через ничейную территорию можно было заглянуть в другой мир, где он буквально накануне производил съемки. И это казалось тогда полнейшей фантастикой. Нет, даже сейчас о тех временах невозможно произнести ничего членораздельного. Если бы не эти каменные знаки — руины, котлованы, пустые участки, то проще всего было бы все отрицать как вымысел безумца.