День проклятий и день надежд - страница 26

стр.

Не знаю, что давало отцу такое посредничество; кроме вздохов и охов матери и кряхтения родителя, никаких результатов я не замечал. Мы всегда нуждались, всегда копейка была на строгом учете, а кусок сахара на столе считался роскошью. Забот и труда в свое предприятие он вкладывал много. Лишь поздно ночью наступал для него час отдыха — весь день в пути, весь день под солнцем, ветром, дождем. Особенно тяжело приходилось ему зимой, когда предгорья заметало снегом, а дороги задувал буран.

В один из таких зимних вечеров мы ждали отца. Ждали с тревогой на сердце — весь день шел снег, а в сумерки небо очистилось и ударил мороз. Такой мороз, что выглянуть за дверь было страшно — холод обжигал лицо, забытый на дворе медный кумган с водой лопнул. Улица замерла — ни звука, все попрятались в домах, прильнули к сандалам. Я тоже сидел под одеялом, ловя робкое тепло саксаульных углей.

Чем больше удалялось время заката, тем острее была тревога. С минуты на минуту мы ждали стука в калитку: отец, когда приезжал, то, не слезая с лошади, ударял черенком камчи о доски. Это был сигнал. И вот минуты, часы шли, а сигнала не было, не раздавался знакомый стук.

— Что случилось с отцом? — спрашивала матушка, беспокойно глядя в окно. — В такую погоду…

Старший брат, сам охваченный тревогой, пытался утешить ее:

— Заночевал где-нибудь. Мало ли кишлаков на пути.

— Нет, нет, — качала головой матушка. — С ним такое не бывает. Завтра же базарный день, если упустить, потом неделю ждать придется, да и Ходжа Усман не согласится терять столько дней… Ох, бедный отец, что только не приходится ему выносить ради нескольких таньга… Убереги, бог, его!

Плененные тревогой знают, что такое ожидание. Капля за каплей падает на сердце холод отчаяния, и оно становится боязливым, как птица, чутким, как тишина. Слух ловит звуки, которых нет, но которые он хочет услышать. Так и я услышал голос отца.

Из темноты он позвал меня:

— Назиркул!

Радостный крик вырвался из самой души моей:

— Отец! Отец приехал!

Никто не поверил, хотя всем хотелось этого. Ведь никто, кроме меня, не слышал его голоса. Никто. Но матушка и брат прислушались. Тишина была могильная, и в ней ни стука, ни шороха.

— Ну где же? — со слезой сказала матушка. — Где? Тебе померещилось, сынок….

— Нет, нет, я слышал…

— Если ты слышал, то и мы должны услышать…

Снова пришла тишина, и вдруг на самом деле раздалось шарканье чьих-то сапог на террасе. Мы замерли в испуге и надежде — если отец, то почему не постучал, как всегда, почему бродит впотьмах? Но пусть все-таки отец. Только отец!

Ожидание наше длилось мгновение. Вслед за шарканьем возник голос. Но не отца.

— Живы ли? Откройте ворота, дядя приехал. Застыл с дороги.

Теперь мы узнали голос Мумиджана — сына нашего соседа, аксакала Уста Юлдаша.

Стоит ли говорить, с какой поспешностью мы бросились за дверь, толкая друг друга, стараясь обогнать самих себя. Оказавшись на улице, я, кажется, глотнул кусок льда и чуть не поперхнулся им, таким жестоким был мороз. Не знаю, кто отворил ворота, возможно, матушка, возможно Мумиджан-ака, но мне они представились уже открытыми, и в них въезжал на сплошь покрытой инеем лошади отец. Иней был и на груди лошади, и на ногах, и на морде, и на уздечке — какое-то белое изваяние. Белым был и отец — я запомнил его заиндевевшие брови и бороду.

— Помогите мне слезть! — попросил он. Попросил таким незнакомым голосом, что матушка, да и все мы, еще больше напугались. Отец никогда не говорил вяло, с хрипотцой, а тут едва выдавил из себя эти три слова. Мы буквально сняли его с седла и повели в дом. Муминджан-ака стянул с лошади хурджун, и она, не ожидая понукания, поплелась сама в конюшню, мордой отворила дверь, торопясь укрыться от лютого мороза.

Да, это был лютый мороз. Такого, кажется, не знал Джизак. Я по крайней мере за свою жизнь не испытывал ничего подобного в наших южных краях — мир стыл от ледяного дыхания.

В комнате с отца сняли казахскую шапку из лисицы и овчинный тулуп. Где он раздобыл их — неизвестно. В Джизаке ничего подобного не носили, как не носили и валенки, оказавшиеся на отцовских ногах. Видно, в каком-то дальнем ауле его одели в дорогу крестьяне.