День, в который… - страница 11

стр.

…Как он рванул на Воробье рубаху («Э-э! Это моя рубашка!» — «Вижу… что не штаны».)

…Как прижимал его к ковру — разорванная рубаха выдернута из штанов, голая грудь… тяжело дышал и не знал, что делать дальше. Текли секунды. У Воробья — сдвинутые брови… лицо выразило нечто вроде утрированного осознания своей вины пополам с пониманием серьезности момента. У него было такое же выражение тогда, в порту, когда командор впервые наставил на него шпагу.

— Дже-еймс… Руки должны быть вот тут, — ухватив Норрингтона за запястье (тот, от неожиданности потеряв равновесие, едва не рухнул сверху), перенес его руку себе на пряжку ремня.

Опьянение навалилось внезапно. Теперь он уже не различал лица пирата… чувствовал руки, стаскивающие с него, Норрингтона, мундир, пальцы, деловито расстегивающие пуговицы на рубашке… И этот пряный запах — собственный запах Воробья, и свои ладони на его теле… это было странное ощущение — пират оказался жестким, жилисто-мускулистым, на нем росла шерсть, и это никак не походило на гладкость, нежность и мягкость женских тел. Мужчина. Он прижимал к себе другого голого парня, и… Запомнил свою — неожиданно четкую — мысль: если сложить все удовольствие, полученное им с женщинами — за всю жизнь, и сравнить с этим одним-единственным разом… «Это гнусное извращение». Впрочем, разве весь Воробей не был ходячим гнусным извращением?

Все же, обнаружив в своих пальцах чужой неудобосказуемый орган, командор попытался возмутиться — тем паче, что Воробей бесстыдно ласкал себя его рукой; но возмущаться в состоянии, до которого он дошел, весьма затруднительно. Опомнился он, лишь осознав, что уже лежит ничком и пират, навалившись сверху, тяжело дыша над ухом, стаскивает с него панталоны, и лезет пальцами…

Ужас на какой-то миг привел злосчастного флотоводца в чувство. Он утратил контроль над ситуацией. Оказался во власти…

Он вывернулся, столкнув Воробья, — отшвырнул того в сторону, завозился, пытаясь подняться. Он больше не видел пирата вообще — только услышал насмешливый, как ни в чем ни бывало, голос:

— Да ты прямо тигр в постели.

Норрингтон пытался подняться на колени — и не смог. Стоя на четвереньках, он с опозданием осознал, что у него расстегнута ширинка и наружу торчит ноющий от напряжения…

Словом, командору Норрингтону крупно повезло, что он не видел себя со стороны. А Воробей присвистнул, выдохнув прямо-таки замирающим от восхищения голосом:

— О-о, командо-ор…

Пьяный Норрингтон не сразу сообразил, к чему относится это замечание. А с опозданием сообразив, судорожно попытался прикрыться ладонью — потеряв равновесие, повалился на бок, ударился и без того ушибленным локтем…

— …Как приятно познакомиться… Как его зовут?

— Кого?! — возопила вконец одуревшая жертва.

— ЕГО… — жаркое дыхание обдало предмет разговора — а место там, как известно, чувствительное, и мурашки побежали у командора по спине. — Тогда я буду звать его Джимми, как тебя.

Будь командор хоть чуть трезвее, он бы, разумеется, вскочил. Но он был пьян настолько, что не сумел даже вознегодовать, ибо уже вовсе плохо осознавал происходящее. Каюта плыла и кружилась, и пол качал его на себе. А Воробей продолжал бормотать что-то, из чего Норрингтон разбирал только отдельные слова:

— Себя надо любить, командор… одного чувства долга мало для счастья…

И тут командор, по-видимому, забылся, — ибо дальнейшее помнилось ему лишь обрывками. Он помнил руки на своих плечах — толкнувшие его на спину, на ковер, и жаркий шепот в ухо:

— Тихо, Джимми… Ну хорошо…

Помнил на пальцах холодную, жирную и скользкую жидкость с резким запахом розового масла («Это что?» — «Так надо… смекаешь?»). И жаркий рот Воробья — там, где и женские-то губы стыдно представить… Дальше был провал — сладостный, опустошающий; дальше… К этому времени несчастный командор, как ни щурился, из всего мира различал только два светлых пятна — окна; запомнил, как нелепо, позорно и неумело тыкался ноющим от возбуждения… э-э… куда-то в таких уголках чужого тела, о которых и помыслить-то непотребно… И апофегеем позора — свой идиотский вопрос:

— Ну и куда?