День жаворонка - страница 6

стр.

У матери узенькие плечи, узкая длинная спина, наполовину прикрытая сарафаном. Спина эта вечно то мерзнет, то сгорает на солнце, служит предметом постоянного неудовольствия Виталия: еще бы! — ведь отец набрасывает на нее свою рубаху. Может, не так уже хорошо быть смелым и выносливым. Может, надо так вот пищать, обгорать, всего бояться.

От речки дорога в гору.

— Пап, я устал.

Отец заглядывает в глаза:

— Я бы взял тебя на руки. Но среди нас женщина. Давай-ка лучше поможем ей.

Отец ставит на землю ведра, Виталий — лейку, и они подтаскивают маму, которая тоже притворяется уставшей. Хорошо, что они оба мужчины. И что им вдвоем придется возвращаться за ведрами и лейкой.


Когда тебе тяжело и неладно, а белый лепной потолок не хочет уступить места медовому, дощатому, когда тебе не по силам пришпорить надежду и заглянуть вперед — вдруг сквозь грохот автомобилей и безразличный к тебе людской говор проникает мелодия, которую тянут два голоса, то сходясь, то гармонично расплетаясь. Один — женский, нежный и неуверенный, — порывистость дыхания мешает насладиться его красотой. Другой — тихий, почти никакой, почти шепоток баритона. Он держит и мелодию, и хрупкий, прерывистый женский альт, — от него (опять от него!) все живет, получает окраску. Как они пели в теплые летние сумерки! Почему, почему надо было разделять их, делить, отстранять мысленно друг от друга?! Позже в нем все болело от раскаяния и неявной, но возможной вины своего этого разделения… Вот и разъединило их жизнью.

Не искушай… —

начинала мама.

Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности своей… —

вторил отец.

И дальше голоса шли рядом:

Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней.

И Виталий, и старики хозяева, и их белотелая дочка сидели — дети малые, — не понимая, о чем, кому, к кому… а только испытывая почти физическую радость гармонии голосов и душ.

Зачем ему было надуваться, когда мама потом попросила отца накрыть ей ноги одеялом? Может, правда замерзла. И отец укутал старательно. «Ее любит. Не меня».


Запрокинь голову, ломай здоровенными ломтями радость и покой… Да разве мы умеем? Может, только много позже, когда нет этого ничего, а лишь краткие промежутки между усталостью, заботами, недовольством собой или близкими… Позже, позже, когда в руках лишь крохи. О, как они сладки, крохи того ломтя!

Гл. II. Юрка Буров

Первое, что отпечаталось в памяти, — это крепкий шлепок об землю — как-то тяжело, животом.

— Юраша! — закричала мама.

А бабушка остановила:

— Не тронь его, а то заревит.

А он и не думал реветь (нет, хотел, конечно, да не стал), потому что, лежа на животе, заметил в траве возле дома, где свалился, крохотного птенца. Они долго глядели друг на друга. И Юрка ясно видел взъерошенные перышки на его серой головке и светлый, обведенный желтой каемкой клюв. А над ними уже летала птаха.

Обеспокоенная его долгим лежанием, подошла бабушка:

— Ты что, никак убился?

И Юрка молча кивнул в сторону птенца.

— Удрал, — шепотом сказала бабушка, помогла мальчику встать и повела его к дому. — Много у нас птах этих! Пошли-ка, пошли, они сами управятся.

И Юрка ощутил (как — это даже сказать трудно) теплоту солнышка, и свежесть и таинственность травы, из которой вдруг может глянуть такое нестрашное, желторотое, и прочную радость оттого, что они все втроем — он, бабушка и мама. А в сенях ему понравился устойчивый запах кадок и рогож (будто раньше не слышал), а в комнате — холодок сквозняка от открытых настежь окон с прибитой марлей, чтоб не летели мухи со скотного двора.

И потом по вечерам, запрыгивая в широкую, еще пустую мамину постель, он тихонько радовался чему-то, чему не было имени.


В то же, кажется, лето один человек подошел к дому, привалился к венцу и пальцем подманил:

— Иди-кось, сынок, гостинец дам.

Юрка подошел, и человек протянул ему картонную трубку, оклеенную цветной бумагой.

— Подставь к глазу-то, глянь, глянь!

Юрка глянул и захохотал от восторга, и человек, хлопнув руками о подогнувшиеся колени, тоже захохотал.

— А? Ты поверти ее, ешшо, ешшо! — Он был рад не меньше мальчика.

Но вышла бабушка, и человек поскорее ушел, а трубка осталась у Юрки. И если в нее глядеть вверх, на свет, внутри складывались и переливались цветные узоры, их было много, разных, и привыкнуть к ним было нельзя.