Дени Дюваль - страница 19
— Fi, done [35], нечего сказать, хорошенькое дельце ты затеяла, мадам Дени, а ведь ты — дочь старшины нашей церкви!
— Какое дельце? — спрашивает матушка.
— Ты покрываешь грех и даешь убежище пороку, — отвечает он и называет этот грех — номер седьмой из десяти заповедей.
По молодости лет я тогда не понял слова, которой он употребил. Но не успел он это сказать, как матушка подняла с плиты горшок с супом и закричала:
— Убирайся отсюда, мосье, а не то, хоть ты и пастор, я оболью тебя супом, да еще запущу в твою мерзкую башку этот вот горшок! — Вид у нее при этом был такой: свирепый, что я ничуть не удивился, когда коротышка-пастор поспешно заковылял прочь.
Вскоре является домой дедушка, такой же перепуганный, как его старший офицер, мосье Борель, и принимается увещевать свою сноху. Он страшно взволнован. Он удивляется, как она посмела так разговаривать с пастором святой церкви.
— Весь город говорит о тебе и об этой несчастной графине, — утверждает он.
— Весь город! Сплошные старые бабы, — отвечает мадам Дюваль, топая ногою и, я бы даже сказал, закручивая свой ус. — Так этим жалким французишкам не нравится, что ко мне приехала моя молочная сестра! Выходит, что грех приютить у себя несчастную безумную умирающую женщину! Ах, трусы, трусы! Вот что, petit-papa [36], если вы услышите, что в клубе кто-нибудь посмеет сказать хоть слово против вашей bru [37] и не дадите ему хорошую взбучку, мне придется сделать это самой, слышите? — И, клянусь честью, дедушкина bru непременно сдержала бы свое слово.
Боюсь, что моя злополучная просто га отчасти навлекла на бедную матушку осуждение французских колонистов. Дело в том, что в один прекрасный день наша соседка по имени мадам Крошю явилась к нам и спросила:
— Как поживает ваша постоялица и ее кузен граф?
— Мадам Кларисса все в том же положении, мадам Крошю, — отвечал я, глубокомысленно качая головой, — а этот господин вовсе не граф, и он ей не кузен.
— Ах, вот как, значит, он ей не родня? — говорит портниха. Эта новость мигом облетела весь наш городок, и в следующее воскресенье, когда мы пришли в церковь, мосье Борель произнес проповедь, во время которой все прихожане пялили на нас глаза, а бедная матушка сидела красная, словно вареный рак. Я не совсем понял, что я наделал, я только знаю, чем насаждала меня матушка за мои старанья, когда паша бедная больная, услышав, надо полагать, свист розги (от меня она не могла услышать ни звука, ибо я имел обыкновение закусывать свинцовое грузило и держать язык за зубами), ворвалась в комнату, выхватила из рук матушки розгу, с неожиданной силой швырнула ее в дальний угол, прижала меня к груди и, свирепо поглядывая на матушку, принялась шагать взад-вперед по комнате.
— Бить свое родное дитя! О, чудовище, чудовище! — воскликнула несчастная графиня. — Становитесь на колени и просите прощения, а не то, не будь я королевой, если я не прикажу отрубить вам голову!
За обедом графиня велела мне подойти и сесть возле нее.
— Епископ! — сказала она дедушке. — Моя придворная дама нехорошо вела себя. Она секла маленького принца розгой, а отняла у нее розгу. Герцог! Если она посмеет сделать это снова, возьмите этот меч и отрубите ей голову! — С этими словами она схватила кухонный нож, взмахнула им над головой и разразилась тем особенным смехом, от которого моя бедная матушка всякий раз начинала плакать. Бедняжка почему-то все время называла нас герцогами и принцами. Шевалье де ла Мотта она обыкновенно величала герцогом и, протягивая ему руку, говорила:
"На колени, сэр, и целуйте нашу августейшую руку". И мосье де ла Мотт, бывало, с грустным-прегрустным лицом опускается на колени и проделывает эту злосчастную церемонию. Что до дедушки, — он был совсем лысый и ходил без парика, — то однажды вечером, когда он рвал салат в огороде под окном у графини, она с улыбкой подозвала его к себе и, как только бедный старик подошел к окну, вылила ему на лысину целую чашку чая и сказала:
— Я возвожу и помазываю вас в сан епископа Сен-Дени!
Эльзаска Марта, сопровождавшая госпожу де Саверн в ее злополучном побеге из дому, — я думаю, что после рождения ребенка рассудок несчастной графини так никогда и не прояснился, — устала от неусыпных забот и внимания, которых требовало состояние больной хозяйки, и, без сомнения, сочла свои обязанности еще более тягостными, когда обрела себе вторую, чрезвычайно строгую, властную и ревнивую хозяйку в лице почтенной мадам Дюваль. Матушка почитала своим долгом приказывать всем, кто готов был выполнять ее приказы, и заправляла делами всех тех, кого она любила. Она укладывала мать в постель, дитя — в люльку, она готовила еду им обеим, с одинаковой заботой одевала и ту и другую и была горячо предана безумной матери и ребенку. Но она любила все делать по-своему, ревновала всех, кто становился между него и предметами ее любви, и, без сомнения, отравляла жизнь своим подопечным.