Дерево даёт плоды - страница 8
«laudetur Jesus Christus» звучало столь же убедительно, как и приветствие поднятым вверх кулаком. Я рассчитывал на его ресурсы, ибо вчера меня покоробил тот факт, что расплатилась за нас Анна, платила настоящими ботинками и серебряной столовой ложкой с короной и гербом на черенке.
Несколько дней назад я впервые пил молоко и хотел еще раз попробовать его вкус, вернее, проверить, что меня так восхитило, поскольку подозревал, что первый раз в него что‑то добавили, только не знал что.
Анна морочила нас, что молоко нехорошее, «крещеное».
— Коровка, — сказал Дына, — разве ты знаешь, каков на вкус настоящий нектар. Если бы ты была милосерднее, то поступила бы, как та библейская дщерь, которая спасала отца своего собственным молоком. Истинно говорю тебе, коровка, это бы было делом хорошим и справедливым.
— Сперва ты должен был бы меня обрюхатить, — проворчала она. — Пес тебя знает, может, и обрюхатил, да пусть. Кто платит за молоко?
— Дына, — ответил я.
Дына поморщился, но вытащил из ранца новую, еще благоухающую надушенным комодом рубашку и вручил хозяину.
Мы двинулись в путь молча, опустив глаза. Вскоре достигли пригорода, где нас уже ждал пустой голубой трамвай, украшенный ветками березы и красным лозунгом на обшарпанном боку: «Созидай мир!» Дына прочел все объявления, поговорил с вагоновожатым, кондуктору заявил, что у нас нет денег на билеты, так как мы возвращаемся Оттуда, и, успокоившись, уселся. Я оглядел себя: багровая краска лампас на брюках еще не выкрошилась и выглядела как подтеки запекшейся крови, полосатой заплаты на спине никто не увидит, ее закрывал ранец из телячьей кожи, могу сойти за обыкновенного бродягу, торговца, контрабандиста, странника. Я уже привык к своему виду, и мне было бы досадно, если бы на меня смотрели с жалостью и сочувствием. Впрочем, никто на нас так не поглядывал, едва мы пересекли границу родины, что, надо сказать, бесило Дыну, печалило Пани, но не меня. К подобному зрелищу люди тут пригляделись, исчерпали уже запасы сентиментальности, поглощенные собственными бедами и заботами.
— Все по — другому, — сказал Дына серьезно и тихо. — Совсем не так, как мне думалось. Непостижимо.
Я не понимал его, полагая сначала, что он шутит. Он внимательно смотрел в окно на пустынные улицы, провожая взглядом каждого прохожего, словно хотел увидеть какой‑то другой, желанный образ. Но этим теплым майским утром заборы и стены пестрели плакатами, первые празднично одетые люди выходили из домов, на небольшой площади собирались подростки с велосипедами, монашка в огромном белом чепце вела стайку ребятишек в одинаковых небесно — голубых халатиках. Рты у детей были открыты, вероятно, они пели, но очень тихо, раз их заглушал грохот и скрежет трамвая. На стенах домов висели грязные бело — красные и бело — голубые флаги, кое — где еще сохранились немецкие надписи и намалеванные стрелы, указывающие вход в бомбоубежище.
— Я бы предпочел, чтобы ничего не было, как у меня в Варшаве, — сказал Дына.
— Как здесь красиво! — восхищалась Анна. — Вам‑то хорошо, городским. Такие дома! Такие костелы!
В трамвай вошли новые люди, и мы снова замолчали. Женщины спрятали ноги под лавку, стыдились своих обмороженных красных икр, дырявой обуви.
— Выхожу, — внезапно решил я. — Поезжайте прямо на вокзал, наверняка поймаете какой‑нибудь поезд.
Я протянул руку Пани, та молча пожала ее. Анна хотела что‑то сказать, смотрела то на меня, то на свою приятельницу, наконец уступила и попрощалась без единого слова. С Дыной мы обнялись.
— Будь здоров, — сказал я, — все как‑нибудь образуется. Главное, что мы свободны. Давай поцелуемся.
Мне хотелось остаться одному, и теперь я был один. Дына махал мне из трамвая рукой до тех пор, пока вагон не свернул за угол. Еще коротко взвизгнули колеса — и все было кончено. Я приземлился на остановке у бульварного кольца, и ничего другого не оставалось, как попросту сесть на лавку и подождать.
Над старыми стенами кружили голуби, садились посреди аллеи и, подметая землю хвостами, ворковали.
Я встал, чтобы посмотреть, есть ли в пруду вода и плавают ли на ней лебеди. Нет, не было ни воды, ни лебедей. Я принял этот факт с облегчением, как‑то отлегло от сердца при виде первой замеченной перемены, и тем не менее хотелось смеяться над бульварами, голубями, красными оборонительными башнями, молодой листвой каштанов, словно все это помещалось на открытке с целующейся парочкой. Впрочем, на спинке скамьи выделялся более светлый прямоугольник, след от сорванной недавно надписи «Nur fur Deutsche», возле пруда белели забетонированные лазы подземных бункеров, а на углу бульвара было кладбище павших в бою советских солдат.