Деревянные пятачки - страница 52
«Да. Я и сам не понимаю, почему это так, но это так хорошо. Как только я увидел тебя, так сразу же и полюбил».
«И я тоже...»
Это мы говорили спустя восемь месяцев. Целуя друг друга. Никто об этом не знает, как мы целовали друг друга и что говорили тогда.
— Я вернусь. Отпустите меня, — попросил я и униженно улыбнулся.
«Я без тебя умру, — сказала она. — Мне так тяжело».
Это она сказала мне в тот день, когда Ломанов отправил ее в распоряжение начальника партии в Гилярку. До того как мы полюбили друг друга, Ломанов относился к Нине терпимо. Но как только стало известно, что мы любим друг друга, так тут же он решил разлучить нас.
«Это отражается на работе», — сказал он.
«Нет, не будет отражаться. Мы будем еще больше стараться», — сказала Нина и заплакала.
«Не разлучайте нас», — попросил я.
«Нельзя. Это отражается на работе, — сказал Ломанов. — Идите!»
«Я без тебя умру, — сказала она. Мне так тяжело...»
«Не говори так!» — Я держал ее за руки и плакал.
«Я приду к тебе...
«Я приду!»
Кто кому говорил? Оба говорили друг другу, потому что не могли уже один без другого жить.
— Я вернусь. Отпустите меня, — попросил я, как нищий.
Деточкин засмеялся.
— А на что ты будешь способен, когда прошлепаешь тридцать километров? — сказал он.
Слава богу, шел снег. Мокрый, тяжелый, — можно было стоять опустив голову.
— Что же ты молчишь? — спросил Ломанов.
Деточкин сказал:
— Прикидывает, будет ли способен, — и засвистел.
— Я вернусь, — это сказал я.
— Я точно вернусь к началу работы, — сказал я.
— Не опоздаю. Отпустите, — сказал я.
— Как ему не терпится. Или ей не терпится? — сказал Деточкин и толкнул меня в грудь.
Я бы мог дать ему в морду, но сдержался. Иначе бы Ломанов не отпустил меня, и еще составил бы рапорт.
— Ну, если уж так не терпится, иди! — сказал Ломанов. — И заодно передай записку Грекову. — Он тут же написал записку, сунул ее в конверт и послюнил кромку.
— Спасибо! — Я засмеялся от радости. — Спасибо! — Схватил письмо и побежал к реке. Я все время слышал ее шум на перекате. От сопки до нее было не так-то уж и далеко. Чуть-чуть поймой, там вторая трасса, — с нее скатиться вниз, пройти краем мари, и вот она, Вача, широкая река, глухо шумящая на незамерзающих перекатах. И пошел. Пошел! Справа в высоком небе пульсировала Полярная звезда. Значит, чтобы не сбиться с пути, надо держать ее у правого уха, и я держал ее, как на привязи, продираясь сквозь чащобу кустарников, завалы, обходя распадки и протоки, — и миновал пойму, и проскочил вторую террасу, и скатился вниз, и прошел краем мари, и вот она — Вача! И рад был ее льду, и побежал. И сначала мне было легко и радостно, и я совсем не думал о том, как меня унижали, и не только меня, а и Нину, и не только ее, а еще и нашу любовь, унизили эти два черта, у которых, у самих-то... у Ломанова рыжая сухая «махорка», так прозвали его жену в штабе экспедиции, а у Деточкина никого не было, он перебивался холостяцким манером. И мне становилось все больнее, и уже не столько я был зол на них, сколько на себя за то, что не дал в морду Деточкину, да и Ломанову не ответил как надо. Ведь они с первого дня, как только догадались о нашей любви, стали издеваться над нами.
— Кобелизм! — сказал Деточкин.
— Распущенность, — сказал Ломанов. — Кошмар!
— Кобелизм! — сказал Деточкин.
А у нас ничего не было, мы даже еще и не поцеловались.
«Что?» — должен был бы я сказать, вместо того чтобы краснеть и молчать, слыша их гнусность. «Что?» — И тут же удар! Черт возьми, не зря же я год болтался в секции боксеров. Бам! И в ногах у меня валяется Деточкин.
«Что?» — это я уже говорю Ломанову. Бам! И Ломанов валяется у моих ног.
«Прости!» — тянет руку Ломанов.
«Я больше не буду!» — обе руки подымает Деточкин.
Боже мой, какая я мразь!.. С обеих сторон я навешиваю себе боковые. Стоял, выпрашивал, как нищий!
А где же то самое, что я вычитывал у Вальтера Скотта, где эти рыцари, которые бесстрашно бросаются на оскорбителей чести своей дамы? Где кровь Пушкина, погибшего за честь? Где все это высокое, в великом своем множестве, что оставили нам предки, что принесло нам через их смерть — какую смерть! кого смерть! не мне чета! — достоинство человека? Где все это? И почему подленькое, угодливое, трусливое вместо сильного, благородного, чистого?