Деревянные пятачки - страница 89

стр.

И мы поцеловались. И если первый поцелуй был как бы еще нерешительный, то второй и третий, по-старинному, со щеки на щеку, были уже поцелуи настоящие, вызвавшие и у меня и моего деда хорошие слезы.

— Ну вот, больше я и не сирота, — сказал я.

— А что, разве Алеша-то помер?

— Давно уже...

— Ты скажи... А проворный, проворный был. Гляжу на тебя — Алеша, и все! В отца пошел!

Конечно, было выпито, и от этого мы стали друг другу еще ближе.

— Ведь это, значит, как, — объяснял мне мою родословную Николай Петрович, — отец мой Петр будет родным братом отцу твоего деда — Василию. А я твоему деду, Ивану, двоюродным братом прихожусь. А ты ему внук; значит, я тебе — двоюродный дед. Вот кто я тебе!

— Это хорошо... Значит, моего прадеда звали Василий, а по отчеству как?

— Александрыч!

— Значит, прапрадеда звали Александр?

— Ага, а отчества его я не упомню.

— А чем занимался он?

— А жил. Дом у него был. Обыкновенно жил... Да ты идем-ка, идем, я тебе покажу, где жил твой дед. В слободе он жил. В слободе! — Мой дед великолепно «окал», и, когда произносил слово «слобода», мне казалось, он катит колеса.

— У него за домом была березовая роща...

— Ну-ну, знаю, как же!

И мы пошли в слободу.

— Расскажи про Алешу-то, как он жил. Сказывали, году в двадцатом приезжал сюда. Меня-то здесь не было, на гражданке воевал, ну а он, говорят, был. Ну-ну, слушаю.

— Из Сибири мы тогда приехали.

— А чего туда упалили?

— Послали от Петрокоммуны.

— Партиец он был?

— Да. Но пробыли мы там недолго, всего три года.

— Чего ж так?

— По болезни откомандировали его.

— Ну, а ведь здоровый был.

— Не хватило его здоровья. Кулачье там зверствовало. Сотрудников убивали. Дошло до того, что подымали с постели электричеством...

— Это как же?

— Ночью тревога, а он встать не может. Ну, там был какой-то фельдшер; прибежит со своим аппаратом, всунет в руки медные стержни и пустит ток...

— Скажи на милость! И что же?

— Ну и очнется.

— Значит, чего-то у него с нервами бы неладно. Сдали. А ведь здоровый был.

— Пятипудовики на себе таскал. Бороться любил.

— Знаю!.. А дальше что?

— Работал пока мог, потом прихварывать стал все чаще. Умер от рака.

— Да... Жалко Алешу. Жалко! Быстро он сносился... А здоровый был, здоровый!

Мы подошли к слободе. Может она чем и отличалась когда-то от посадов, но теперь по обе стороны дороги стояли такие же приземистые деревянные дома, как и по всему селу. Было пусто и тихо, и, пока мы шли в самый конец длинной, поросшей травой улицы, никто не показался, не попался навстречу. За невысокими заборами цвели вишни, яблони. Скворцы, отливая вороненой чернью, хлопотали у скворечен. Белые облака, редкие и спокойные, величаво лежали на ярко-синей тверди.

— Вот он — дом твоего деда, Ивана Васильевича. Вон, смотри!

Мы подходили к маленькому присядышу. Удивительно, но я узнал его. Мне тогда было шесть лет. Но я помню, как выбегал на эту улицу и смотрел на нее из конца в конец. На ней росла трава — она и сейчас растет, и на другой стороне стояли такие же низенькие дома — они и сейчас стоят. И окна дедушкиного дома на полметра от земли. Да-да, все так... А если войти в дом, то вначале попадешь в кухоньку, отгороженную от горницы ситцевой занавеской. И только уж потом в горницу. И мне захотелось побывать там.

— Идем, идем! — сказал дед и смело вошел в калитку. Залаяла собака. На крыльцо выбежала девушка.

— Здесь когда-то мой дед жил, — сказал я, чтобы объяснить ей наше появление.

— Здесь, здесь! Входи, входи! — авторитетно заявил дед. — Тут он жил. Как же, тут!

Маленький был дом моего деда — до потолка рукой достать. Кухонька отгорожена ситцевой занавеской, вернее, дверка завешена ею. Сумрачно, немного светлее в горнице. Помнится, я сидел вот у этого кухонного окошка, в то время как за столом, в горнице, шло веселье. Перед каждой песней отец ударял двумя пальцами по краю стола, медленно подносил к уху, прислушивался, изображая камертон, и начинал тянуть нужную ноту густым басом, после чего уже все дружно подхватывали. Бабушку я не запомнил. Она была какая-то незаметная, сливалась с кухонным полумраком, когда выходила из горницы. Но дед запомнился отчетливо: сухой, небольшого роста, подвижной, с колючим взглядом неласковых глаз, он то появлялся в кухне и, не замечая нас — меня и брата, — что-то искал в горке или в столе, то выбегал во двор и, возвращаясь, еще с порога подхватывал скрипучим голосом песню, и тут же обрывал ее, звал отца, всех гостей в сад. «Вот они, матушки! — кричал дед, бегая от одной березы к другой. Был вечер, и четко, куда бы ни поглядеть, светились они белыми стволами. — Умру, только они одни не покинут!»