Деревянные пятачки - страница 91

стр.

— Пиши мне, пиши! — кричал дед в окно автобуса, и по щекам его текли слезы.

— Буду! Ты мне пиши!

— Буду!

Я, конечно, напишу. Я буду писать ему письма. Когда умер отец, то я еще оставался за матерью, но когда умерла и мать, я впервые понял, что меня уже никто не заслоняет, и я оказался один на переднем крае. Но вот теперь появился дед — и я за ним. И я хочу, чтобы он долго жил. Ведь живут же другие по сто тридцать лет. Почему бы и моему деду не прожить столько? Пусть живет! Дай бог ему здоровья!

«Пиши мне!» — слышу я его голос.


* * *

Не успели еще отстояться великосельские впечатления, как нахлынули новые.

Любим. На что́ бы я ни поглядел, все вызывало воспоминания, и это понятно: мне было тринадцать лет, и я многое запомнил в то прожитое здесь лето.

Сорок лет! Целая жизнь. Чего только со мной не случилось за эти годы... Всякое бывало — и хорошее и худое, и доброго было много и немало зла, и обиды были и несправедливости хватало, и любовь была и дружба, и разочарование и горечь утрат. Все было... Но жизнь идет и вселяет уверенность, что впереди ждет хорошее. Ах, какой это славный закон человеческого бытия — вера в хорошее! Не будь его — и жизнь была бы невозможна.

Любим! По преданиям, здесь было любимое место охоты Ивана Грозного. Приезжал он сюда из Москвы. Не ленился. И, видно, не раз побывал, если прозвал его — любимым. И была Соколенская улица. Значит, с соколами охотился Грозный. Городок и теперь называется Любим, но вместо Соколенской улицы — Социалистическая. На ней дом моей бабушки. Он был крайним на улице, дальше шло поле, версты на три до самой железной дороги.

Бабушкин дом... Сколько с ним связано в моей жизни! Сюда приехала из Питера мать, родила меня, окрестила в церкви Иоанна Предтечи и уже со мной уехала обратно. Я и прожил-то в Любиме всего два месяца, но на всю жизнь этот маленький городок стал моей родиной. И не сетую. Здесь земля моих дедов и прадедов, мое праотечество. Отсюда я иду. И все равно — где бы я ни родился, хоть на Камчатке, по крови я ярославец. Исконный русак! И горжусь этим!

Через два года мать снова привезла меня к бабушке. Шла первая мировая война. Отец был на фронте. В дороге я заболел. Только-только успели добраться, как от отца из госпиталя пришло письмо. Он был тяжело ранен, просил мать приехать. И она поехала со старшим сыном, оставив меня у бабушки.

«Если уж помрет, — плача, сказала она, — то и похороните без меня».

«Бом! Бом!» — играл я в колокола. И бабушка крестилась и просила бога, чтобы он не забрал меня к себе. Надоедало играть в колокола, и я кричал: «Блины! Блины!» — и бабушка пекла блины и кормила меня ими наперекор фельдшеру, и как я выжил, этого никто не знает. А был у меня «кровяной понос».

В то время еще был жив дед Михайло, но я его не запомнил. Впрочем, вряд ли я помнил и себя в два года, — всего скорее запомнил рассказы бабушки и матери о себе. Но зато многое запало в память, когда был во второй раз в Любиме.

Это было летом.

Летом всегда хорошо. Но, наверно, потому, что ни отца, ни матери не было, — они устраивались после многолетних скитаний на жилье в Ленинграде, — и потому еще, что брат матери, дядя Коля, человек крутого характера, с утра и допоздна работал в кузнице на железной дороге и в доме оставались только бабушка и тетя Настя, которые потворствовали нам, и мы пропадали то в поле, то на речке, то в лесу, — день мне казался огромным, и такого длинного беспечального лета, как в тот год, никогда уже больше не выпадало на мою долю.

О бабушкином доме мама рассказывала много. Сначала жили в маленьком, подслеповатом. Жили трудно. Всех детей перебывало у бабушки двенадцать. Нужда порой доходила до того, что приходилось скупать у нищих куски, тем и кормить всю ораву. Но, как и в большинстве многодетных семей, «бог прибирал» ребятишек, — кто умирал от болезни, кто погибал по недосмотру, и осталось всего пятеро — два сына и три дочери. Дед, тогда еще молодой, работал в Питере маркером при гостинице. Семье почти что и не помогал, но раз в году обязательно приезжал домой, и непременно со станции на тройке. Гремя бубенцами, звеня колокольчиками, тройка лихо поворачивала к воротам, и из тарантаса выскакивал щеголевато одетый человек — мой дед. Денег у него, как правило, не было. Ямщику платила бабушка, выбирая из комода последние гривенники. И хоть бы слово упрека мужу. Она была старше его на восемь лет и почитала за счастье, что Миша ее не забывает. Пробыв неделю, дед уезжал, а спустя определенное время в доме уже суматошилась повивальная бабка и на свет божий появлялся еще один отпрыск чистяковского рода.