Дети Гамельна. Ярчуки - страница 27

стр.

Ведьма сидела на соседней могиле, вольготно откинувшись на покосившийся крест, лузгала, сплёвывая в траву светлую шелуху, да всё подтыкала под сраку подол. И то правда – промозглая ночь выдалась. Вон, ялынка[28], которую с могилки вырвали, уже иголками поникнуть успела. Не спасла колючая от нечисти. Или от того и поникла, что бессильной оказалась? Кто знает…

Раньше Хома думал, что в адовом пекле не продохнуть – вроде куховарни пополам с кузней – везде жара, волосья трещат, грешники в котлах пузырятся, Богородицу с апостолами поминая. Оказалось, ещё паршивее в аду. Пот со лба капает, а по спине мороз вьётся…

Углубились по грудь, вот-вот до гроба лопаты дойдут, а всё одно взгляд в спину страшнее. И то дияволово «лузг-щёлк», от коего сердце через горло выпрыгнуть норовит. Ох, ты ж божечки…

На молитву язык не поворачивался: тут же будто замороженное конское яблоко в горло вбивалось и этак претуго, что и не вздохнешь. Ох, вовсе пропал казак…

Как и почему очутился на кладбище со старой ведьмой и тощим не-пойми-кем, что держался за лопату как за загаженную хворостину, Хома осознавал с трудом. Не-не, от работы да перепугу, хмель из казацкой головы уходил, и что-то этакое брезжило, вспоминательное.

В Мынкивку явился четвертого дня. Или шестого? Э, вовсе ведьма казака окрутила, оглупила, в днях запутался! Явился, короче сказать. И заработок был: ту кобылу осмотрел, рецепт снадобья продал, три чирья сыну старостиному вскрыл. Чирьи были – загляденье! По три полугроша каждый вышел. Потом сел Хома в корчме прошенья сочинять и… Дальше туманно вспоминалось.

Хома Сирок был человеком незаурядным и можно смело говорить, образованным. Пусть из бурсы выперли, до духовного звания не допустив из-за злопыхательских наветов и пропитого казённого жупана, но для сироты и полную грамотность превзойти – подвиг немалый. После пинка из Киева жизнь вдоволь поводила казака по миру: до самой Остравы[29] с товаром хаживал, пусть и не особо удачно, но живой же. На войне бывал, под Корсунем из мушкета двух ляхов-крылачей[30] свалил, затем писарстовал сотенным писарчуком, превосходил науки лекарские в учениках у коновала, а когда тот с полюбовницей кошевого атамана убёг, и с людским лекарем довелось поработать. До истинного целительства не доучился, но если размозжённую ногу или руку отделить надобно, так то запросто – пан Зельян так и говорил «на пиле тебе, Хомка, равного не сыскать!» А уж на вскрывании чиряков и вовсе руку набил…

Как же так получилось, как вышло, что столь даровитый человек в ночной кладбищенской яме стоит и землю роет?! Да ещё не смея звука издать? Ну, выпил в корчме, так какой казак в наше суетное время пренебреженье горилке выкажет? То иль больной, иль вовсе недобрый человек. Да и повод был. Заработал, а после опять же свадьба случилась в Мынкивке. Не-не, не свадьба, а вовсе наоборот – похороны. Точно – похороны и весьма достославные! Дивчину в здешнем леске загрызли. Истинные волки или вовкулака-оборотень – то сам Хома и выяснял в здешней корчме. Общество волновалось – летом этакие злодейства в диковину. Хотя если с философической стороны посмотреть…

Три дня иль все пять? Вроде похороны были, не меньше трёх, значит. Горилка в Мынкивке не особо достойная, но варенуху делать умеют. Между кружками Хома о деле не забывал – прошенье или письмо изящным городским слогом – всё можем! Здесь грошик, там четвертак… Понятно, для вдохновения и гладкости слога потреблялась и горилка – без неё в корчме сидеть дело сугубо греховное и противоестественное. Той бабе в засаленной кирсетке[31] тоже бумагу писал, о чем толком не помнилось, но что туго дело шло, в башке застряло. Мутная баба прицепилась, объясняла надобность путано, да ещё когда перо очинял, палец ножом как нарочно зачепил, стол и бумагу запятнал…

Ох, что-то недоброе там вышло. Но ведь то иная баба была. Та вовсе тоща, тиснуть не за что, а эта… Не-не, эта тоже не толста, но вовсе по-иному… Иль та самая?

…Лопата глухо скребанула по дереву, звук бесстыже разнёсся над крестами и бурьяном. Замерли копальщики, и небо безлунное замерло, и чахлый огонек каганца обмер. Теперь Хома даже своего дыханья не слышал – тишь над кладбищем, да и над всей Мынкивкой столь зловещая, что, вслушавшись, в исподнее напрудишь.