Девочки - страница 20
И вот, когда я настолько поправилась, что могла слушать, Ипполит сидел около моей постели и читал мне удивительную историю моряка Робинзона Крузо. Когда мне что-нибудь особенно нравилось, я говорила:
— Поля, прочти это еще раз…
Когда он замолкал с пересохшим горлом и говорил: ну, довольно, — я сердилась и требовала:
— Нет, ты читай, все время читай!
— Я не хочу больше, мне надоело! — Ипполит захлопывал книгу.
— Нет, ты не смеешь, я тебя купила за гривенник!
И спорили мы до тех пор, пока не приходила мать. Она строго объясняла брату, что он мужчина и должен держать свое слово. Ипполит плакал и просил позволения не только отдать мне мои гривенники, но прибавить гривенник и из своей копилки, только бы я от него отвязалась.
Даже и это не помогало: я гривенник не брала и заставляла его читать.
Бедный Ипполит! Как часто потом мы вспоминали с ним этого Робинзона и как искренно хохотали над тем, как он, заливаясь слезами, читал мне о нападении дикарей или появлении Пятницы.
Но наконец, «Робинзон» еще не был окончен, я уже выздоровела, мне сделали ванну, и назначен был день нашего переезда в Петергоф.
Весна пришла в то время, пока я хворала. Ипполит после катания с отцом привозил мне веточки полураспустившейся березы со сморщенными светло-зелеными липкими листочками, привозил подснежники, первые фиалки, продававшиеся на улице, показывал пальцами, какой вышины уже выросла травка, представлял, как щебечут и прыгают воробьи, как купаются в лужицах, потряхивая крыльями, говорил, что солнышко все розовое и улыбается, а ветер дует теплый-теплый, как из чайника, и наши детские сердца бились, голоса звенели, и дух захватывало при одной мысли, что мы будем играть в теплом песке и бегать по зеленой травке.
VIII
Паршивка. — Андрюшина месть приживалке. — Страшное горе. — Император Александр II вступает со мной в беседу. — Институт
Паршивка! Кто так метко прозвал это поле, отделявшее пространство, на котором белели лагерные палатки, от шоссейной дороги, за которой тянулся ряд дач?
Поле действительно было «паршивое», местами голое, вытоптанное, серое, как бы посыпанное сигарным пеплом, местами поросшее серой же щетиной какой-то колючей растительности, среди которой вдруг появлялись оазисы молодой травки, спешившей выткать свои зеленые коврики там, где земля сохранила еще свою живую силу, влагу, может быть, от подземных водяных жилок узкой полуиссохшей речонки, что вилась по одну сторону поля.
На Паршивке учились кадеты, им делались смотры, а осенью происходили травли, испытания охотничьих собак на резвость и злобность. Царские ловчие привозили в ящиках волков и лисиц из «зверинца», существовавшего тогда еще в Петергофе, егеря верхами приводили с собой своры узкомордых поджарых собак, зверя выпускали, и за ним гнались борзые, а кругом невысокой ограды поля живой изгородью стоял народ и кричал: ату его, ату! Если волк или лисица прорывались из поля и перескакивали невысокий заборчик, то за ним перескакивал его и верховой, перелетали собаки, и, кажется, не было случая, чтобы жертва ушла.
Свидетелем этой травли я ребенком не была никогда — няне строго было запрещено в эти дни выходить со мной из дачного сада, но братья видели, и Андрей с необыкновенным оживлением, с жестами и криками передавал мне всю картину.
В Петергофе мы занимали всегда одну и ту же дачу, большую, красивую, с палисадником на улицу и большим садом в глубине за двором. Семья наша летом разрасталась: у нас гостил кончавший курс лицеист, дядя Коля (младший брат матери), и не только Анна Тимофеевна, но еще и ее две сестры, Дашенька и Лизанька. Были ли они молоды, красивы — не знаю: мы, дети, не любили их и держались совершенно отдельно.
С Анной Тимофеевной в это лето я помню только очень печальное происшествие, за которое Андрей избегнул розог только благодаря горячему заступничеству дяди Коли, бабушки и, как я думаю, колебанию самой матери, не решившейся применить такое наказание к страшно пылкому и самолюбивому мальчику.
Дело в том, что участие Анны Тимофеевны в козьей драме, ее наушничество не было забыто братьями. Наши дела (вроде игры в Робинзона) были наши, а чужим в обиду мы друг друга не давали.