Девятое имя Кардинены - страница 2

стр.

Хорош этот Эно был необыкновенно и являл собой тип классически эркский. Тонок в кости, широк в плечах и гибок в стане: поступь одновременно легка и тверда; на бледно-смуглом лице с соболиными бровями светились ярко-голубые глаза, а чуть вьющиеся волосы были цвета меда. Когда он шел по улице столичного города Эдин (одноименного с провинцией) в щегольской форме академического слушателя, девушки прямо шеи себе сворачивали, стараясь подольше глядеть ему вслед.

В Академию он попал, можно сказать, по знакомству: еще до подачи документов у него образовались приятели из старшекурсников, которые и научили его, как миновать тот очевидный факт, что сюда берут уже официально обстрелянных граждан. Оказывается, те три деревни, откуда он явился, в одном из старых архивных документов числятся в статусе пограничных, и их жители считаются служилыми по факту самого рождения, вроде как русские казаки, хоть и не совсем. А для того, чтобы этот документ выкопать и предъявить, нужно всего ничего: согласиться по окончании отправиться в действующую часть и обаять пожилого профессора Стуре, он как раз архивами и заведует и вообще мужик что надо, любит умных.

Эно сделал и то, и это, и много больше. Ибо за день до прибытия в назначенное ему для службы место сей даровитый простолюдин взял увозом дочку того самого профессора бумажных дел (с молчаливого согласия отца и под громкие вопли домочадцев), наспех окрутился в католической церкви и — к вящему возмущению света и полусвета — скрепил эти узы еще и гражданским контрактом, по которому риск возможного развода компенсировался передачей жене в качестве махра половины имущества мужа. «Будто собрался через день ее от себя гнать. Тогда бы уже сразу тащил ее не в храм, а в мечеть», — сплетничали гарнизонные дамы. Впрочем, религиозная всеядность, если не безверие, вошли тогда в моду.

Вышеозначенную половину мужнина добра составляли два предмета: почти новый ковер из медвежьих и волчьих шкур с невыветрившимся запахом дикого зверя и истертая до тонкости бумаги детская серебряная ложка (сказывалось многочадие старой Цехийи). Ковер стелили на пол летней брезентовой палатки и вешали на стену зимней, из двойного войлока, а с ложки кормилось овсяной кашкой потомство, которое ползало по ковру и выдирало из него ворсины, бегало босиком от снега до снега, плескалось во всех озерцах и лужах и не боялось ни утонуть, ни заболеть, ни потеряться. Ибо у ины Идены, матери, по здешним меркам, не слишком рассудительной и заботливой, дети рождались каждый год. Двое мальчишек-погодков удались в нее: белотелые, чуть неповоротливые, на диво сильные и крепкие в драке, но нрава самого покладистого.

А третьей была девочка — вся в отца: бело-золотая, нежно-смуглая и тонкая, как горностай. Отец, кажется, сразу выделил ее, еще когда ему на руки положили нагой комочек. Дал ей странное, неуклюжее для степного уха имя одной из лесных родоначальниц: Танеида, из племени варанги-склавов. Ночью вставал пеленать ее, чтобы у жены от недосыпа не сгорело молоко. Пеленки и то сам на руках подрубал, чтобы не натирали грубыми краями тончайшую кожицу. Как и все эркени — неважный наездник, совершил над ней старинный эдинский обряд «приобщения к коню». Когда у смирной кобылы его ординарца родился жеребчик, тайком от жены поднес к ее сосцам дочку, а кобыльего сына напоил из рожка сцеженным молоком ины Идены. Так его милая Тати сделалась молочной сестрой всему конскому племени и через это всему живому на земле, ибо лошадь — средоточие всего самого прекрасного, чем жаждут овладеть и что хотят защитить руки человека.

Девочка росла вольно, как дикая трава, но уже в четыре года всем было видно, с какой удивительной гармоничностью сплелись в ней черты отцовские и материнские. Кожа ее, несмотря на постоянную беготню под открытым небом, была матовой; чуть вьющиеся волосы — цвета старого золота, или ржаного поля, или солнца; брови, как в песне, — «тёмна соболя», носик прямой, а глаза — как грозовое небо, и в точности как у неба, трудно было уловить их оттенок в каждую из минут и настроений. А еще была она тонка без хрупкости, гибка без слабости, движения же плавны, точно танец. Голос, чересчур низкий для такой крохи, был звучен, как маленький серебряный колоколец. И петь она стала чуть ли не раньше, чем говорить.