Дикий барин - страница 12
Потом артистичная подруга передо мной поплясала немного. Потенциал огромен у нее.
Мешок
Больше всего на свете Савелий Парменыч боится страшного Мешка Для Захоронений.
Я этим пользуюсь, кстати.
– Полезай, – говорю, – в мешок для захоронений, старый ты аферист! Настала пора!
И помогает. Савелий Парменыч впадает в раскаяние. Он у меня все делает истово: ест, спит, ругается, ворует, подлизывается и кается.
Ведь ни разу в мешке не был, ни разу не испытал на себе (не так, как я, например) побои и сцены прощания. А фантазия, видимо, рисует пальцем в его слабеющем на глазах мозге картины печальные и впечатляющие.
У Савелия и девушки-собаки Сосильды есть Некий Газон, который каждый из них считает своим ковром и каждый требует на СЕМ КОВРЕ НЕУКОСНИТЕЛЬНОГО, НАИПАЧЕ СТРОЖАЙШЕГО ПОВИНОВЕНИЯ, А БАЛОВАНИЮ КАКОМУ В ЗАПРЕТ. И КАТОРГА.
Стоит Сосильде по-девичьи стеснительно приволочь кость на СЕЙ КОВЕР и начать кость эту с треском ласкать зубами, откуда-то из-за угла несется мой старый боевой друг, закидывая задние лапы коротенькие за огроменные уши в стремительном прыжке:
«Вы тут эта штэо?! А-а-а!!! Бесчинство! Бесчинство!!! Срам-то какой, господи боже мой! В эдаком святом для всех месте! Бесстыжая! Да! Крыса ты вонючая, вот что я тебе скажу, подлая ты девка! Пара-азитка! Это ведь ГРЕХ!»
Девушка Сосильда иногда валит Парменыча нежной грудью, а иногда давит сверху своим жарким телом. Старик охает, но не сдается. На днях ухватил-таки вонючую крысу крепкими еще зубами и попробовал произвести бросок. Отбежал взмятый, но не успокоенный. Орал минут десять еще, спрашивал, воя и кашляя, отчего так? куда уходит детство, мол? в какие города, спрашиваю?! и почему это детство тут это все? тут вот?! и лыбится еще, крыса такая! я те говорю, тебе!..
Если Сосильда видит, что Парменыч беззаботно лежит на ГАЗОНЕ и греется, растопырившись, то девушка хватает старика за шкирняк и волочит прочь. А ветеран упирается и сипит, что заслужил.
Вой, крики, кашель и снова крики.
Иногда мне это все надоедает, и я выхожу из дома. Прямо как спал – в черкеске, с пятью Георгиями на груди.
– Станичники! – это я так говорю в шутку, понятно, что станичник тут один – и он попугай на втором этаже. – Стоять всем! И сначала цыц! А затем цыц навсегда! Я в думе крепкой! Гадаю, стало быть, кого из вас на шапку, а кого куды еще… Матушке-государыне про вас отпишу – пусть разрешает!
И мешок для захоронений из-за спины как бы невзначай вытягиваю. Улыбаюсь с приятностью во взоре. В этой приятности догорает крепость Измаил.
Сосильда на меня внимания давно не обращает, воспитываясь как-то самостоятельно. Зевает. Отходит. А Парменыч начинает скорбеть всем телом и валится на бок, куда-то в кусты он обычно валится.
Мешок мне очень пригождается, короче говоря.
Лошади
Лошадиные предъявы – это иппические претензии. Профессор зарамсил вглухую и кинул лошадиную предъяву – профессор выдвинул претензии по поводу проблем.
Водили меня вчера в галерею, забитую красотой. Все увешено иппическим жанром. Лошади так, лошади эдак. К концу просмотра храпел и мотал головой в недоуздке. К выходу зарысил так, что еле удержали.
Лошади очень красивые существа. И ужасно умные, конечно.
У меня был мерин по имени Тузик. Когда я к нему подходил, Тузик немедленно надувался. Чтобы не смог я застегнуть на нем ничего и никуда бы на нем не поехал. И, в целом, чтобы свалил я куда-нибудь поскорее.
Если мои нежные (восемь лет мне было) удары в живот помогали Тузику сдуться и я на нем все потребное застегивал и затягивал, Тузик ждал, когда я на него заберусь, и ложился на бок. Ему было интересно: успею я спрыгнуть или нет?
Если и этот веселый фокус не получался, Тузик старался меня укусить в процессе нашей неспешной езды на остров Любви. Или протереть мною стену. Или устроить так: сначала вроде как укусить попробовать, а потом об стену. Или кусты. Или еще что.
Иногда люди удивляются, где я так научился работать кулаками и говорить эдакие слова. Ты же слепой интеллигентный калека, говорят мне люди, ты же так не должен. В эти моменты я вспоминаю Тузика и нашу с ним трогательную дружбу. Помню, в дождь Тузик лег в лужу вместе со мной. Когда его все же подняли, я с трудом перестал орать наивным детским ртом выражения, за которые меня потом уважали свидетели – приовражные бомжи.