Диктаторы в зеркале медицины - страница 10
Успех должен был списать все. Применив новую тактику и более совершенную стратегию, он в стиле современного блицкрига разбил устаревшие австрийские армии. Как он позже сам признавался, после победы при Лоди 10 мая 1796 года он пришел к убеждению, что избран судьбой для небывалых свершений. Осознавая безграничность своих возможностей и сил, он впервые открылся своему другу Мармону: «У меня такое чувство, что меня ожидают свершения, о которых человечество не имеет понятия». А когда он написал в Париж: «Я оставил в силе ваш мирный договор с Сардинией. Армия его одобряет», то тут уже и директорам стало не до шуток от страха. Когда и где какой-то генерал отваживался разговаривать со своим правительством в подобном тоне!
Однако устрашающее впечатление он произвел не только в Париже на директоров, но и на граждан города Милана, в который он вошел на манер римского триумфатора. Он никого не привел в восторг, скорее вызвал всеобщее удивление — в этом победителе не было высокомерия, зато был избыток решимости и железной несгибаемой воли, которой можно было безоговорочно подчисться. Полководец расположился для отдыха во дворце архиепископа и принял ванну — единственный отдых для нервов и единственная роскошь, от которой он не мог отказаться никогда. Чем дальше, тем продолжительнее и горячее становились его ванны.
С падением крепости Мантуя Австрия утратила господство в Италии. Образовав «Цизальпинскую республику» со столицей в Милане и «Лигурийскую республику» со столицей в Генуе, отныне два вассальных государства Франции, Бонапарт совершил акт творения, который он будет повторять во все больших масштабах, приближаясь к своей цели — объединенной Европе. Он, естественно, провозгласил дотоле «угнетенным» прогрессивные достижения французской революции, направленные единственно на благо народа, но это не помешало ему снабжать страдающую от небывалого безденежья Францию деньгами и продовольствием, а Лувр таким количеством произведений искусства, которое не снилось ни одному королю в период наивысшего блеска. Его двор в замке Монтебелло близ Милана ни в чем не уступал двору любого монарха старого режима.
При этом он лично заботился о тем, чтобы все его если и не уважали, то хотя бы боялись. Поведение выскочки и все более высокомерные манеры явно свидетельствовали о скрытой неуверенности. Современник, живший в Риме, писал: «Вы не можете представить, с какой спесью и высокомерием он меня принимал. Он поклялся жизнью и смертью, что взойдет на Капитолий. При этом он в гневе зубами разорвал документ, который держал в руке». Было это действительным проявлением буйного темперамента, или он специально решил произвести впечатление на собеседника и нагнать на него страху, остается неясным. Столь же высокомерную и бурную манеру вести себя он проявил и по отношению к французским дипломатам, когда воскликнул примерно следующее: «То, что я сделал до сих пор, ничего не значит. Моя карьера только начинается».
И действительно, он на собственный страх и риск двинулся на Вену, дошел до Земмеринга, после чего 18 апреля 1797 года заключил Леобенское перемирие, а затем 17 октября 1797 года заключил мирный договор в Кампоформио — опять же самоуправно и вопреки намерениям Директории. Этим он дал понять «адвокатам, сидящим в Директории», что не намерен далее следовать их указаниям: «Я почувствовал вкус к власти и уже не могу от нее отказаться». Жажда славы и власти — одна из главных сил, двигавших Бонапартом в его грядущих свершениях, раз и навсегда пробудилась к жизни. Пусть даже достигнутое еще далеко его не удовлетворяло, но, покидая Италию, он в разговоре с Бурьеном все же высказал определенную удовлетворенность: «Еще пара таких походов, и скромное местечко в памяти потомков нам обеспечено».
Известная и довольно умная мадам де Сталь оказалась дальновиднее многих мужчин в современной ей Франции и лучше других разглядела сущность Бонапарта, с триумфом встреченного Парижем. Вот что она написала после личной встречи с ним: «Я видела многих незаурядных людей, в том числе и необузданные натуры, но тот ужас, который исходит на меня от этого человека, есть нечто особенное. Он не красив и не уродлив, не мягок и не жесток… Он и больше, и в то же время меньше, чем человек… Его существо, дух, язык отмечены печатью чего-то чужеродного, и если речь идет о том, чтобы завоевать симпатии французов, то это скорее преимущество… Он ненавидит не более, чем любит, для него существует только он сам, все прочие — не более чем номера. Великий шахматист, для которого человечество — противник, которому нужно объявить шах и маг… Он презирает ту нацию, восхищения которой добивается. В его потребности ввергнуть человечество в изумление отсутствует искра воодушевления… В его присутствии я ни разу не смогла свободно вздохнуть».