Дивертисмент - страница 9

стр.

Все это (не считая облака) было проработано едва ли наполовину. Правой части, по всей видимости, предстояло стать каким-то пустырем (вдоль верхней кромки шло нечто вроде насыпи уже не попавшей в рамку холста железной дороги, или же – подножие холма, какой-нибудь откос); виднелись отдельные камни, какие-то застывшие в неестественных формах растения – тоже едва обозначенные несколькими мазками. Фигура с мечом стояла как раз в том месте, где насыпь смыкалась с улицей; одной ногой (что было достаточно хорошо прописано) она опиралась о поребрик тротуара. Правда, тротуара как такового не было: вместо него вдоль улицы шла лишь узкая полоска утоптанной каменистой земли, тотчас же вздымавшейся вверх, образуя склон насыпи.

Ренато успел в общих чертах проработать профиль первой фигуры; она заставила меня вспомнить the lofty and enshrouded figure of the lady Madeline of Usher.[9] И хотя меч, формой походивший на кельтское оружие, изображенное в двухтомной энциклопедии «Сопена», наводил на мысль о мужчине, в самой фигуре безошибочно угадывалась женщина. Что и как вызывало это ощущение, я сказать не могу. Так же, как и вторая, эта фигура была облачена в длинное, спадающее свободными складками одеяние, шлейф которого тянулся за нею по земле, словно подвижная, почти объемная тень. Складки еще не были до конца проработаны, но общий замысел Ренато уже угадывался: человеческим силуэтам предстояло стать чем-то вроде колонн, чьи желобки притягивают к себе и подгоняют под свои формы ткань одежды. В ближней фигуре было что-то от каменного идола, статуи, грубо вырванной из полагающейся ей затененной ниши. Голова ее тоже была едва намечена, вероятно, потому, что именно здесь Ренато предстояла основная работа по формированию образа данного персонажа.

Фигура жертвы – а то, что это была жертва, не вызывало ни малейшего сомнения, – словно пожиралась громадой нависавшего над нею дома, занимавшего большую часть левой стороны картины. Впечатление усиливалось тем, что Ренато еще не доработал цветовые переходы и светотени, и стены почти проглатывали фигуру, едва различимую перед широкой двустворчатой дверью; я предположил, что Ренато собирается тщательнейшим образом выписать эту дверь, даже заподозрил появление на ней черного кованого дверного молотка – из тех, что с такой нежностью описывал Альберто Салас. По обе стороны от двери виднелись окна – тоже широкие, но низкие, с массивными наличниками и рамами. Окна Ренато почти закончил. Карнизы в стиле конца прошлого века образовывали над окнами и дверью небольшие навесы, и хотя крыша была не видна, я со всей уверенностью мог сказать, что к ней обязательно прилагалась бы балюстрада с наводящими тоску псевдокоринфскими колоннами. За домом непременно обнаружилась бы выложенная разноцветной плиткой терраса, горшки и клумбы с геранью и так далее.

И дверь, и окна были закрыты. Человек, похоже, направлялся к двери, к еще не нарисованному звонку или молотку. С должной долей литературщины я подумал: «Когда Ренато допишет молоток, персонаж сможет постучать и войти в дом». Но меч, сжимаемый рукой фигуры справа, уже был занесен и – тщательно выписан во всех деталях.


– Мы сегодня говорили о кошмарах, – сказал я. – Но это совсем другое дело. Вот если бы кошмар удалось сфотографировать, тогда мы получили бы нечто столь же четкое и законченное. А во сне все не так. Нет, все видно именно так, как на этой картине, но видим-то мы картину во сне всего одно мгновение, не успевая зафиксировать детали в памяти. Это продолжается едва-едва в течение какого-то Augenblick[10] – вдумайтесь в этимологию этого слова. Танги в некоторых своих картинах ближе всего передает пейзаж моих сновидений, но для точности ощущения следовало бы смотреть на его полотна, быть может, в течение одной вспышки сигнального фонаря с маяка. Если задержаться глазом – впечатление меняется, образы становятся более конкретными, четко проецируются в памяти, в общем, все становится другим. Il ne tangue pas assez, ton Tanguy. Mais regarde les frиres, Rene, vois ca.[11]

– Бедняга заболел, пожалуйста, не трогайте его, – пожаловалась Марта, прикладывая ко лбу Хорхе смоченный холодной водой платок; лицо его действительно приобрело зеленовато-землистый цвет. – Это все твои осьминоги. Мною съеденный словно взбесился у меня в желудке.