Дмитрий Гулиа - страница 29
А на улице Полицейской в доме номер семь жил мещанин города Сухума, старожил Андрей Иванович Бжалава, хорошо говоривший по-абхазски мингрелец, до крайней степени гостеприимный. Он содержал портновскую лавку на Старом базаре. Сам — отличный портной. Был женат на Фотине Николаевне, урожденной Элиава. Он сватался к ней, когда ей было всего тринадцать. Она отказала ему и вышла за другого. Довольно скоро овдовела. Андрей Иванович снова предложил ей руку и сердце.
— Нет, Андри, — сказала она. И снова вышла за другого.
А он все ждал. Он любил ее. Андрей был упрям и дождался-таки своего: она вновь овдовела.
— Уходит твоя красота, — сказал он, выждав положенное время.
Она подумала и согласилась стать его женой. Андрей Иванович выстроил небольшую хибарку в две или три комнаты. Здесь родились два сына и дочь Елена, или попросту Леля. На ту пору, когда по улице дважды на день (туда и обратно) проходил учитель Гулиа, ей было семнадцать лет. Его хорошо знали в городе. Не заметить его было просто невозможно: джигит на улицах Сухума, где ходят ординарно одетые люди!
Он всегда проходил сосредоточенный, не глядя по сторонам. Шагал быстро, почти всегда был взмылен. Казалось, вечно куда-то опаздывает этот Гулиа. А на деле, в отличие от многих своих соотечественников, он был точен. О нем можно было сказать, что он аккуратен во времени, как немец, — всегда минута в минуту. Работая в управлении по делам искусств Абхазии, я однажды разослал повестки драматургам, приглашая их к десяти утра на совещание. Спать я лег поздно: где-то заседал. Утром проспал и наскоро хлебал чай. Отец торопил меня и, наконец, сердито начал одеваться. «Я опаздываю на совещание», — сказал он. «Куда же?» — полюбопытствовал я. «В управление по делам искусств». — «Так я же провожу это совещание. А я еще дома. Ты не опоздаешь ни в коем случае». — «Нет, — сказал он, — я буду ровно в десять, согласно повестке, подожду немного и уйду». Делать нечего — пришлось бежать полуголодным…
Как-то раз Леля из озорства напустила на него собаку. И тогда он «приметил» ее. Скорее всего сделал вид, что не знал ее прежде. Ему давно говорили о ней. Расхваливали на все лады. Она и в самом деле была недурна: тонкий стан, прекрасная фигура, милое, немножко шаловливое лицо и задорные глаза. Фотография того времени дает представление о ней, семнадцатилетней цветущей девушке, которую родители держали в ежовых рукавицах. Она училась в гимназии, но, чтобы «не заболели глаза» и «не испортился цвет лица», забрали ее оттуда и посадили на «домашнее обучение». («Выйдет замуж — к чему премудрость наук?»)
Одним словом, его друзья и ее друзья стали прилагать некоторые усилия, чтобы поженить их. С ней, по-видимому, дело обстояло полегче, ибо судьба девичья была такова — выходи, не засиживайся дома. А ему следовало семь раз отмерить, прежде чем впрягаться в семейную упряжку.
И вот Гулиа все чаще сидит дома, в голове бродят необычные мысли. Что делать? Как дальше жить? Стихи, стихи лезут в голову. Надо серьезно поразмыслить над этим. Гулиа подготовил книжки стихов. Если удастся напечатать их, то тем самым будет положено начало абхазской письменной поэзии, абхазской литературе…
Об этом даже мечтать было как-то страшновато. Легко сказать — литература! Это же не только песни о любви, это не только звезды и луны в стихах! Это бессонные ночи и непрерывная борьба со злом и, может быть, поражение в неравном бою. Искать барыша в литературе — значит допускать непростительную ошибку: там не найдешь и лишнего куска хлеба, зато есть все возможности умереть раньше срока. Это как у того героя Альфонса Доде с золотыми мозгами, которыми он расплачивался за все. А когда выскреб последнее…
Ясно же, что дальше. И так будет с каждым, кто с купеческой расчетливостью попытается подсчитать дебет и кредит, вступая в литературу. Для настоящего литератора существует только одна графа — графа «Издержки». И больше ничего. Ибо литература — это своего рода голгофа. Здесь ежедневно, ежечасно приносится жертва. Формулируя эти мысли, Гулиа писал почти через сорок пять лет: «Дело… не в материальной обеспеченности. Я никогда не слыхал, чтобы литератор пускался в трудное литературное плавание ради заработка. Невозможно учесть издержки на этом поприще, если иметь в виду, что даже самый средний литератор расплачивается за неудачи ценою своей души и сердца. А подобные вещи, как это должно быть ясно, не измеряются деньгами». (Недавно я прочитал такие строки Уильяма Сарояна, напечатанные в журнале «Атлантик»: «Великое стихотворение не может быть оценено никакими деньгами никакой страны…», «Деньги можно только дать поэту, если он согласится их принять…»)