Дневник актрисы - страница 19
Война формировала нас жестко, быстро и безжалостно. Она учила нас ценить все, что казалось прежде таким естественным — спокойное небо над головой, отца и мать, кусок хлеба, теплую одежду, целую, не залатанную со всех сторон обувь.
В дни войны чудо настоящей литературы начинало раскрываться так, как оно должно раскрываться, — праздником, познанием прекрасного, откровением. Я не считаю, что война — школа, пусть последующие поколения никогда не узнают потери близких, разруху, лишения и страх, но то, что все названное может быть реальностью для них, для «невоенных поколений», — нужно «вложить» в их сознание, в их сердца. Очень жесткие они сейчас, отупевшие от шума, грохота современной музыки и современных ритмов. Идут — в джинсах, красивых курточках, а текст произносят, достойный обезьян: «А она (учительница) говорит: “Лев Толстой”… твою мать. Меня чуть не стошнило».
«Поколение» не умеет читать, видеть, понимать. Оно «выбрало» пепси. Какое преступление: уничтожить целое поколение! Какая нерасчетливость!
15.11.84
Я ничего не репетирую. Я так мало играю. Злой правитель моей судьбы распорядился именно так: «Не давать ей ничего!» И я вспоминаю опять сегодня то, что окрестило меня на эту вечную, неутоленную жажду. Называется эта жажда — «театр».
…Ах, какое было солнце, оно бежало передо мною, превращало грязные стекла окон в чистый хрусталь, лужи под ногами становились синими, а чистый воздух с залива переполнял меня. Так пахнет в Ленинграде только ранней весной — лед только начинает таять, а солнечный свет вездесущ и всеобъемлющ. Я бегу по набережной Фонтанки от дома к Александринке. Отцу на работе дали билет на утренник, идут «Таланты и поклонники», на билете написано «ложа номер три, правая сторона».
Бегу, не потому что опаздываю — еще нет одиннадцати, а начало в двенадцать. Бегу, потому что хочется попасть в это здание поскорее, побыть там подольше.
Но лучше бы я не бежала. Подошва самодельных то ли валенок, то ли чувяков зацепилась за камень набережной и оторвалась. Это катастрофа. При каждом шаге моем подметка повисает, она висит в воздухе, а потом, опускаясь на землю, становится как-то боком, и часть ступни оказывается на мокрой и холодной поверхности тротуара. Если бы был шнурок или темная тесемка — можно было бы привязать эту злосчастную кривую уже подошву, но тесемки нет, поэтому и бега быть не может. Теперь можно идти только так: выбрасывая ногу в изувеченном чувяке быстро и резко вперед, чтобы отвалившаяся наполовину подошва не успела опомниться и целиком отлипнуть от моей ступни. Раздается противный чавкающий звук, он сопровождает меня — прямо до ложи номер три.
Но какая же это все ерунда — чувяки, мокрая нога и чавкающий звук, — если на сцене происходит трагический поединок таланта и «неталанта», когда госпожа Негина, измученная «поклонением» неталантов, становится на колени перед господином Мелузовым, просит прощенья, что не выдержала поединка с нищетой, пошлостью и повсеместной «куплей-продажей» всего и вся и продалась сама господину Великатову. А господин Великатов обещает «свой театр», а господин Великатов уплатил долги и подарил маменьке шаль, а господин Великатов защитит, может быть, от ужаса театральной и нетеатральной жизни, а может быть и нет. Бог знает. И оставшийся в привокзальном буфете господин Мелузов купит, когда ему понадобится, пистолет! В каком случае он не откажется от пистолета? Когда ему будет необходим пистолет? Когда он не выдержит повсеместного торжества пошляков и неталантов? Они сегодня, сейчас так радуются свершившейся сделке — талант купили за «шаль — маменьке»?
Но всю ироничность понятия «таланты и поклонники» я осознала потом, много позже, а тогда в Ленинграде в солнечный апрельский день я возвращалась домой и повторяла одну фразу: «Вот тогда — покупайте мне пистолет! Вот тогда, только тогда — покупайте!»
Мы — в Ленинграде, мы приехали наконец домой после долгого и тяжкого отсутствия и тоски по дому. Мы дождались вызова, который нам прислал из Ленинграда отец. Я заходила по три раза на почту и говорила: «Нет Дорониным драгоценного письма?» Усталая женщина в платке брала каждый раз тоненькую пачку писем и говорила: «Нет! Нет никакого — ни ценного, ни драгоценного».