Дневник ангела-хранителя - страница 50
3. Когда я села между ними, моя тяга к Тоби была глубокой, верной, пережившей войны связью с человеком, который стал отцом моего ребенка, с моим мужем, клиентом и некогда лучшим другом. Канат, бежавший раньше между нами, толстый, как трамвайная линия, в конце концов рывком вернулся на место и ударил меня по лицу. И теперь, когда я сидела так близко к нему, что видела цепочку оранжевых веснушек под его глазами, гладкость его щек там, где ему отчаянно хотелось иметь щетину, чтобы доказать, что — наконец-то — он старше двадцати одного года, я задрожала от любви, желания, ненависти и обиды.
Хотя у меня не было дыхания, которое можно было бы задержать, я задержала, как драгоценный дар, то мгновение, замерев, словно статуя, пока Тоби не вышел из машины, не постучал по окну в знак прощания и не исчез в ночи.
Я разжала кулаки и смеялась до тех пор, пока не уняла нервную дрожь в своем голосе и он не стал убедительно ровным.
Я знала: они встретятся снова, и часть меня, все еще ненавидевшая Тоби, орала на ту часть меня, которая хотела, чтобы они встретились.
Посреди этого ангельского конфликта я допустила оплошность: когда я повернулась и посмотрела на Марго, та тянулась к чему-то, выпавшему из кармана Тоби, когда он шагнул из машины. Не успела я ничего предпринять, не успела полностью вернуться в настоящее, Марго уже читала.
Это был рассказ или, может, эссе, нацарапанное мелким, тонким почерком — почерком интеллектуала, но с жирными округлыми гласными, предполагавшими в Тоби глубокое чувство сопереживания. Рассказ был написан, как ни странно, на странице, вырванной из «Декамерона» Боккаччо, изданного на сломе двух веков. На странице настолько старой, что она сделалась горчично-желтой, а текст на ней почти поблек от времени.
Вы наверняка назвали бы Тоби умирающим с голоду артистом. Он был настолько худым, что его вельветовый костюм болтался на нем, как спальный мешок, а его длинные худые руки были всегда в пятнах, всегда холодные. Он жил за счет чеков, получаемых раз в три месяца от Нью-Йоркского университета, что означало: он рассчитывает на остатки хот-догов от старого приятеля по колледжу в качестве питания и на чердак в ночном кафе на Бликер-стрит в качестве места, где можно приклонить голову. Тоби никогда и ни за что не признался бы, что беден. Он объедался словами, пировал поэзией и чувствовал себя миллионером, когда разживался ручкой, полной чернил, и чистыми листами бумаги. Тоби был писателем, и самым худшим в этом было то, что он свято верил: крайняя бедность является неотъемлемой частью писательского ремесла.
Поэтому, если вы можете вообразить украшенный кляксами хрупкий листок бумаги с поблекшим итальянским шрифтом,[25] проглядывающим из-под артистического почерка, вы имеете представление о том, что Марго подняла с пола, развернула и стала читать.
Т. Е. Послусни
Деревянный человек не был куклой. В отличие от Пиноккио он был настоящим мужчиной, в то время как все остальные вокруг него таковыми не являлись. В той земле кукол деревянным людям жилось очень нелегко. Шансы найти работу сводились к нулю, если только к твоим руками и ногам не были привязаны веревочки и ты не шевелил губами во время разговора. В той стране не существовало ни домов, ни административных зданий, да и церквей было маловато. Вместо этого вся планета превратилась в гигантские подмостки, на которых расхаживали и дрались куклы, и деревянному человеку становилось все более одиноко. Видите ли, деревянный человек не был сделан из дерева, зато деревянным было его сердце. Вернее, его сердце было деревом со множеством ветвей, но на них не росли ни персики, ни груши, и ни одна птица никогда не опускалась на них, чтобы петь».
Хотя Марго ничего не знала о мужчине, рядом с которым проехала семнадцать кварталов, она почувствовала себя так, будто ей открылось окно в его мир, страница из его дневника, его любовное письмо. Неприкрытое одиночество, скорчившееся в его словах, нашло точку опоры в ее сопереживании. Я, конечно, читала это как неловкую, интертекстуальную чушь, изложенную самодовольным тоном, от которой разило рефлексивным постмаккартизмом. Юный Тоби Послусни не был мастером литературы; пройдет еще много лет, прежде чем он отточит свое мастерство. Но для молодого, слегка тоскующего по дому любителя литературы, который мог дословно продекламировать по памяти куски из «Грозового перевала», палимпсест Тоби был минным полем восхитительной исповедальни символизма.