Дневник и записки (1854–1886) - страница 13

стр.

Предтеча литераторов, он за две недели до появления Щербины предвозвестил его, — читая его стихи и восторгаясь им, как личностью и как поэтом. И вот на нашем горизонте показался Щербина. Наэлектризованные Данилевским, его встретили, как мученика. Его горького остроумия не разглядели, и поняли как плод глубокого разлада с жизнью; думали, что нежная душа поэта, мечтавшего о светлом солнце родной Греции, не может выносить холода и туманов. Ядовитым сарказмам его придали слишком серьезное значение, и то, что было дурной игрушкой, попадающею и в виноватого и в правого и в чужого и в своего, — приняли за бич общественный. И не одна молодежь им увлекалась; старики, бывало, добросают свои карты, чтобы послушать его ядовитые речи и похохотать. Сам Щербина не смеялся никогда. Он сидел обыкновенно, свесив набок голову и засунув руку за жилет, и как-то грустно взглядывал исподлобья. По временам он закатывал глаза, как часто делают заики, и с большим трудом выговаривал слог за слогом, как-то отрывисто бросая свои едкие фразы толпе, которая их подхватывала с громким хохотом. Тут опять Данилевский хлопотал и радовался больше всех.

Мы в то время выезжали много, но у себя принимали мало, потому что дом наш все еще не был готов. Когда же он совершенно отстроился и открылись приемные комнаты нижнего этажа и зимний сад, тогда стал посещать и нас весь шумный рой знакомых Толстых, и начались наши субботы. У нас собиралось иногда до двухсот человек. Играли, пели, рисовали, читали, а главное — говорили[22].

Музыка давно смолкла бесследно, и музыканты исчезли; по крайней мере я не вижу теперь никого из них. От рисовальных вечеров остались только альбомы, а из художников немногие налицо: «…иных уж нет, а те далече…» Кто пожертвовал своими юношескими мечтами ради насущного хлеба, и бросил искусство, а кто просто позабыл свои юношеские мечты То, что тогда читали, совершая как будто подвиг или преступление, — теперь напечатано, и потеряло отчасти свое значение, — но то, что говорили, — одно только не исчезло бесследно, не потеряло своего значения. Неуловимое, как музыка, оно оставило свой глубокий след. Невидимое для глаза, оно начертано живее и неизгладимее всех безмятежных рисунков нашего альбома, оно стало даже нагляднее книги. Оно оставило нам то, что составляет теперь и радость нашу и наше горе.

В декабре 1854 года играли у нас первую часть «Трех Смертей» Майкова[23], по рукописи, конечно, так как цензура и ее не позволяла печатать[24], и по первоначальной рукописи, не по той, по которой она напечатана теперь. Сам Майков играл Сенеку, Бенедиктов — Лукана, Осипов — Люция, Данилевский — ученика[25]. Костюмы доставали из театра, сцену декорировали домашними средствами, пользуясь аркой, отделяющей столовую от диванной, где и была устроена сцена, и в глубине ее большой стеклянной дверью в зимний сад. Зрителей было столько, сколько могла вместить зала; даже еще больше, кажется. Хотя «Три Смерти» для сцены не очень годятся, их можно хорошо прочитать, но собственно сценичного, для глаз, в них мало. Вторая их часть, смерть Люция, в то время еще не существовавшая, сценичнее гораздо.

Осипов не удовлетворил Майкова своей игрой, и Майков никогда не мог простить ему этого. Бенедиктовым он остался доволен[26]. Что же касается Данилевского, то роль его была так мала, а играл он ее о таким жаром и с такою любовью[27], что Майков остался доволен и им, несмотря даже на то, что Данилевский, примерив голубую тогу и белокурый парик, до того восхитился собою, что ни за что не хотел изображать старого, седого ученика, как оно следовало по пьесе, переделал с согласия и с помощью Майкова несколько стихов, и остался кудрявым юношей».

На представлении зала была полна, но и на репетиции приезжали также. Приезжал, между прочим, Писемский, которого Майков приглашал, как знатока и критика, для советов. Но какие советы мог дать Писемский, уже посоветовавший в то время с таким выражением читать: «Тень Грозного меня усыновила…» и прочее, как будто бы то была самая обыденная проза. Зато, на репетициях он и молчал. И в самом деле, если бы он и тут предложил свою методу, для следующих стихов, например: «О, боги, боги, вы разоблачили предо мной