Дневник и записки (1854–1886) - страница 17

стр.

. Одно только неприятное впечатление оставил вчерашний вечер, это то, что Николай Осипович[43] идет в ополчение и отпросится в Севастополь; жаль его. Все в доме тихо, все спит; няня только шепчет молитву в соседней комнате, да маятник на стенных часах стучит мерно. Папа нет еще дома, он у Тона. Пора мне спать. Завтра наша суббота, я опять поздно лягу. Завтра обедают у нас Полонский, Г. Данилевский, два брата Шарлеман, Осипов, Бенедиктов, Горавский, Гох и Страшинский, а вечером будет еще несколько человек.


Суббота, 12 марта.

Был Бруни и рассказывал забавные анекдоты о нежной дружбе французов и англичан. Недавно, на одной из вылазов, русские побили порядочно англичан, и французы, вместо того чтобы поспешить на помощь к союзникам, только кричали: «карашо, карашо!»


Понедельник, 14 марта.

После обеда в субботу, Бенедиктов читал свои переводы с польского, а Данилевский свои малороссийские сказки[44]. Горавский оканчивал пейзаж, и другие художники рисовали. Был Мей, но ничего не читал; был Иван Карлович, но ничего не говорил[45], разговор не вязался, кого-то или чего-то недоставало.


Воскресенье, 17 апреля.

«Какая Леля непостоянная», — сказала мама за обедом, когда я просила поехать вечером к Бруни[46], а не к Толстым. Мама не знает, отчего я просила. Мне не надоели Толстые, напротив того, мне слишком нравится у них, но дело в том, что с некоторого времени я сама вижу, что происходит у нас с графиней что-то неладное, у меня предчувствие какое-то, что скоро нашему духовному родству с ней, как она сама назвала наши взаимные чувства, придет конец.


Понедельник, 18 апреля.

Вчера мы все-таки были только у Толстых и не были у Бруни. Не знаю, отчего вчера я совсем не могла говорить. Бывают такие глупые дни, что ничего из себя не выжмешь. Сегодня едем к Глинкам в коляске, потому что карета сломалась. Как это хорошо — вечером и в коляске. Самые лучшие минуты в дне, это когда придут сказать, что коляска подана; но иногда катаемся мы только четверть часа.


Вторник, 19 апреля.

Редко бывает так шумно, как было вчера у Глинок. Кто-то сказал, что если бы французы и англичане так же шумели бы у Севастополя, то стены его давно бы рушились. Забавная сцена происходила вчера у Глинок между стариком Вигелем[47] и Шелковой[48]. Надо сказать, что Шелкова, в настоящее время совершенно здоровая женщина, до семнадцатилетнего возраста была лишена ног и языка. Семнадцати лет она выздоровела, получила дар слова и воспользовалась им вполне, вознаградила себя с избытком за все семнадцать лет молчания. Она говорит теперь без умолку, непрерывно и что попало. Старик Вигель же не выносит непрерывного, громкого говора, и потому он весь вечер вчера спасался от нее из комнаты в комнату. Но он еле держится на ногах — они у него расслабленные — и без посторонней помощи не может подняться с места. Так каково ему было это передвижение. Шелкову никто охотно не слушает, потому что она неумна и неизящна; tête-à-tête[49] же с ней, при котором ее собеседник всегда имеет вид жертвы, но причине ее дородства, — даже боятся. Поэтому она мало сидит на месте и сама все бродит из комнаты в комнату, ища жертвы; таким образом она и спугивала вчера Вигеля. Долго потешались этим втихомолку, но когда она появилась перед злополучным стариком в шестой или седьмой раз, то никто не мог удержаться, и все громко расхохотались. Вигель даже побледнел. «Je ne me sauvrai donc jamais de cette femme! Cette femme me poursuit!»[50] — лепетал он, опираясь на руку Авдотьи Павловны, которая так хохотала, что сама чуть не падала. А Шелкова преспокойно заняла оставленное им место и продолжала говорить, не подозревая причины хохота и очень довольная тем, что нашла готовый кружок, который всегда окружает Вигеля, но который с ее появлением скоро исчез.


Четверг, 21 апреля.

Читала. «Рыбаки» Григоровича[51]. Автор их будет у нас в субботу, а я не знаю ни одного его произведения.


(Три часа утра) Воскресенье, 24 апреля.

Сейчас кончилась наша суббота. Когда на наших субботах подымается какой-нибудь большой разговор, я всегда молчу, конечно, но дрожу вся, я не знаю, что мне делать. Неужели не ответятся вопросы, и жажда не утолится, и буря не уляжется? Часто бурю эту успокаивает мысль, что я уйду к себе и буду читать. «Да, — думаю я, — я буду читать».