Дневник расстрелянного - страница 19
На Павла, как вода, накатывались воспоминания. Они легко отрывали его от земли, несли далеко от лагеря. Несли, баюкали, утешали. Толчок возвращал его к действительности. Открыв глаза, он видел черные усы, вспоминал: артиллерист, сосед по колонне. Тот подносил банку с водой.
— Пей. Водица добрая.
Совал в рот размоченный сухарь.
— Заслаб ты совсем. Пососи хоть трошки.
Артиллерист присаживался рядом, рассказывал лагерные новости:
— Стали гонять на работу. Делать для них, гадов, аэродром! В телегу — землю возить — впрягают по тридцать человек, душегубы! А ребята мрут, как мухи. Спасибо колхозникам, хоть картошку приносят. Да ее разве хватит?
Артиллерист свирепел. Он костил каких-то кулаков да спекулянтов:
— Изменили, сволочи! И здесь лавочку видкрили. За десятку ридну маты та батька продадут.
Голос звучал будто за тридевять земель. Все, что он говорил, не относилось к Павлу. Павел просил:
— Ты адрес мой, пожалуйста, запиши. Если вернешься домой, когда-нибудь напишешь.
Усач хмурился, прерывал Павла.
— Замолчи. Не мучь душу. Пленных отпускать стали, выпустят и тебя. А дома одужаешь.
— У меня дом далеко. На Волге.
Артиллерист вздыхал.
— Верно, далеченько. Ну ничего, доберешься.
Вдруг наклонился, таинственно шептал:
— Слышал я: Америка войну немцу объявила. И Африка тоже. Турция да еще какая-то страна. Теперь ему капут.
Павел чувствовал: товарищ лжет, стараясь утешить его, но все же радовался — может, есть в рассказанном хоть доля правды. Радовался, чувствовал себя здоровее.
Настал снова день. Который со дня плена? Павел потерял им счет. Огромная огорожа, покрытая туманом, грязью, человеческими испражнениями, кашляла, стонала, ругалась. Сосед, что накануне бил в землю кулаками, теперь только по-рыбьи открывал рот, просил:
— Исти, исти.
Артиллерист толкал его в бок.
— Замолкни. Кишки тянешь. Тут бы курева хотя.
Он побрел меж лежащими. От него отмахивались, ему не отвечали, а он все выпрашивал:
— Табачку. Единый раз потянуть.
Павлу тоже нестерпимо захотелось курить.
— Махорки, — попросил он неизвестно у кого и повторял это слово то вслух, то про себя, пока не услышал чей-то голос:
— Есть махорочка.
Возле присел счастливец, не похожий на остальных пленных — сытый, сухой, с мясистой бородавкой возле носа.
— Десять рублей цигарка по таксе.
Злоба бросилась Павлу в лицо.
— Спекулянтская сволочь.
Тот усмехнулся, приподнялся, и Павел безнадежно махнул рукой.
— Черт с тобой, давай.
Силы, утраченные давно, казалось, потекли обратно в него с первым теплым клубком дыма. Он курил, наслаждаясь даже головокружением, пока в глазах не замелькали цветистые круги, пока он не полетел куда-то в дымную глубину.
Павел пришел в себя, когда лагерь согрело солнце. Он захотел приподняться — упал обратно. Было похоже, что за время забытья последние силы впитались в мокрую землю. И непривычно спокойная пришла мысль: «Кажется, конец». Он больше не шевелился. Когда открывал глаза — видел вершину тополя на границе лагеря. Он знал: дальше шло село, свекловичное поле, столбовая дорога на восток. Там была свобода, но она была недосягаема теперь. Ветер переворачивал листья, они сверкали, по вершине бежали веселые солнечные зайчики. Их игра напоминала что-то ясное, легкое, родное. Небо за деревом раздвигалось все шире, и такая же широкая печаль о самом себе охватывала Павла. Он чувствовал, как что-то холодноватое само собой плыло по щекам. Павел долго лежал, плотно сжав веки, и, когда приподнял их, огромное сияющее небо ударило в глаза. По небу как-то наискосок в полете стремился тополь. Сами собой вспомнились пушкинские стихи:
Ему кажется, тополь становится тоньше, выше поднимается в небо.
Огромный мир, идущий вперед, к будущему, мир непреклонных людей — мыслителей, борцов — заново открылся для Павла. Ради этого мира, ради будущего стоило родиться и умереть тысячу раз. А разве не так делали люди, которые шли вперед вопреки всему. Их жгли на кострах, вешали, ссылали на каторгу, а они шли, по-прежнему полные веры в свою правду, по-прежнему непреклонные.